***
Казна Хасана Сабаха совсем не походит на сокровищницы индийских сказок, где в глубоких волшебных пещерах, ослепительно сверкая, рассыпано грудами золото, серебро вперемешку с алмазами, жемчугом и бирюзой. Это просто глухое, без окон, помещение, — грот, вырубленный внутри утеса. Ценности здесь заботливо уложены в сундуки и корчаги. Каждый сундук тщательно заперт и поставлен у стены на другой, каждая корчага засмолена, опечатана. У скупого царя византийского нет, пожалуй, в казне такого порядка. На полу — полушки медной не увидишь.
Хасан, чуть пьяный от легкого вина, спустился, мутно улыбаясь, по каменным ступеням к сундукам, склонился к зеленому, самому ближнему. Здесь дар Меликшаха. Открыл, торопясь, задыхаясь. Отраженный свет полыхнул из сундука, будто не золото в нем, а груда пылающих углей. И в золотом этом зареве Сабах стал еще больше походить на индийского истукана — на золотого истукана, сошедшего ночью в храме со стены. Даже борода у него сделалась золотой.
Хорошее золото, чистое. И это-лишь первый взнос! Нет, все-таки надо ладить с Меликшахом. В хранилище еще немало места…
Сабах, блаженно облизываясь, сунул правую руку в груду монет. И дико вскричал, будто в руку ему вцепилась кобра! Страшный, с лицом, слева от нижней челюсти к правому виску, передернутым болью, рыча сквозь косо сцепленные зубы, он скорчился над сундуком, стиснул, шалея, горсть монет и прижал их к животу.
Монеты со звоном посыпались сквозь желтые скрюченные пальцы. Хасана вырвало прямо в сундук. Боясь умереть в одиночестве над этими мертвыми сокровищами, он, чуть отдышавшись, тихо побрел наверх. И сундук зеленый Хасан не закрыл, и монеты, что раскатились по подземелью, так и остались лежать, где какая, покрутившись, легла.
Он кое-как запер дверь, дополз до тахты. Раб, явившись на слабый зов, поднес господину кальян с хашишем. От ядовитого дыма лицо у Сабаха сделалось вовсе шафранным. Зато боль в животе притупилась.
Но совсем она его еще не отпустила. И соответственно ей слагались его размышления. Хасан — из тех, кто из-за своей изжоги способен сжечь родное селение. Нет, Меликшаха не следует трогать. Но в страхе надо держать. И посему — сделать ему предупреждение. Он выпил чашу холодной воды, настоянной на сырых рубленых яблоках, сказал рабу:
— Где Змей Благочестия?
— Я здесь, наш повелитель!
Из-за черной шелковой завесы, расшитой золотыми листьями, вывалился, опираясь на костыль, человек, совершенно необыкновенный с виду. Казалось, сшили его из разных кусков, второпях подобрав на поле боя от кого что пришлось: отдельно голову, глаз, тулово, руку, ногу. Вкривь и вкось по его лицу, шее и телу, обнаженному до пояса, расползались глубокие зубчатые рубцы от старых ран. Однажды их подсчитали, оказалось пятьдесят четыре.
Хасан сделал движение бровью. Раб исчез. Калека, бросив костыль, легко и ловко опустился на черный, с желтыми цветами, мягкий ковер.
— В подъемнике скрипят колеса. И внизу, и здесь, наверху. Трудно смазать? Рабы обленились.
— Скоты! Я их сейчас…
— Зачем? Не так уж их много у нас. Побей, — ну, слеп" а, для устрашения. Пообещай смазать колеса их кровью-.
— Может, Рысбека пустить на смазку? Сколько жира в нем. Хе-хе! Он внизу уже всем надоел.
— Да, назойлив сельджук! Назойлив и глуп. Потомуто и назойлив, что глуп. Но не смей его трогать!
— Что же с ним делать, с ним и его людьми? За что и чем их кормить?
— Овечками, которых они же сами и пригнали. Не обижай их. Пока. Пусть несут службу в дозоре на дальних подступах к Аламуту. Посмотрим после, что с ними делать. Кто от нас в Исфахане?
— Влюбленный Паук.
— Негоден, сменить, отозвать.
— Будет сделано, наш повелитель.
Тут боль как-то сразу отпустила Сабаха. О блаженство! Есть, значит, счастье на свете. И Хасан подумал с грустью: о чем он хлопочет? Зачем и к чему? Что толку в этой кровавой игре ради денег? Но у него уже не было сил и охоты докопаться до ясного ответа самому себе, зачем, и к чему, и что толку.
— Нет, оставь его, — передумал Хасан. — Это может вызвать у визиря подозрение. Один из дворцовых служителей вдруг исчезает. Почему? И как мы сумеем пристроить на его место другого? В Исфахане все теперь настороже. Нет, оставь. Пусть наш человек посмотрит: нельзя ли купить их нового звездочета.
— Велю.
— Сколько у нас молодцов, прошедших девять ступеней посвящения?
— Пятнадцать, наш повелитель.
— Их надо беречь. Для иных, более важных затей. Нам пока никто не угрожает, правда? На сей раз нужен кто-нибудь попроще, — чтобы сделать султану предупреждение. Ну, скажем, прошедший пятую ступень. Неприметный с виду, но крепкий, проворный. И хитрый, конечно. Особенно хитрый.
— Есть подходящий.
— Кто?
— Скорпион Веры.
— Хорошо. Сойдет. Переведи его в "обреченные".
— С пятой ступени — сразу в "обреченные"? — удивился подручный.
— Да! — Сабах вновь схватился за живот и завыл, испуская пену, сквозь косо сцепленные зубы:- Ды-ы-а-а! Приготовишь, покажешь мне… он… о-о-у…
***
— Приметы?
— Особых нет. Лицо простое. Обыкновенное. Все — как у всех. С виду он совсем зауряден.
— Почему же ты думаешь…
— Глаза! Глаза… слишком умные.
— Экий болван! Каждый встречный с умными глазами — злоумышленник?
— Нет, конечно. Я… неверно сказал. Не то, что бы слишком умные, а есть в них что-то такое… слов не найду, скрытность, затаенность. Ну, чует мое сердце, есть в них что-то опасное. Его светлость может мне поверить. Утверждать, что он злодей, я, конечно, не смею. Кто его знает. Мое дело — обратить на него ваше проницательное внимание.
— Где ты его засек?
— В Бушире, у моря.
— Как, если человек из-под Казвина, он может оказаться в Бушире, минуя Исфахан?
— Ну, это просто. По западной дороге. Каэвин — Хамадан, Ахваз — Абадан, морем — в Бушир, чтобы запутать след и зайти к нам с юга, через Шираз.
— Все может быть. Надо проверить. Сам разберусь. Я оденусь простолюдином, пойду, погляжу. А ты беги, предупреди звездочета и всех там других, чтобы меня не величали светлостью, яркостью и прочее. Скажем, я — руководитель работ. Будь со своими людьми поблизости,
Незаметный, в простой, но чистой одежде, визирь, уходя в Бойре, приказал начальнику стражи пока что никого не впускать во дворец без его личного указания. И не вьшускать. Никого. Даже султана.
***
Пятый постулат. Ох! Пятый, распятый, растреклятыи постулат. Чертов старик Эвклид, заварил кашу. Пусто у Омара в голове. Едва пригреешь мысль, с натугой вымучив ее, — тотчас же спугнет кто-нибудь. Он сидел на ветру, постелив кошму на камень, и следил за работами в Бойре. Никогда, наверное, здесь не было так шумно, как теперь. Жители Бойре ломают хижины, сносят камень к подножью бугра. Сколько слез у них пролилось, уговоров для них понадобилось, чтобы склонить их к этому.
— Ты хочешь оставить нас зимой без жилья? — кричал староста с яростью. — А еще — ученый…
Ах, эти "а еще!" А еще — поэт… А еще — ученый… Будто у поэта или ученого только и забот, чтобы всем, кто ни есть, угождать.
Омару не терпелось поскорее начать великую стройку.
— Вас в Бойре всего-то сто пятьдесят человек. Поставим тридцать суконных шатров, все в них разместитесь.
— Мы не бродяги, чтоб жить в шатрах!
— Курды живут круглый год и довольны. В них теплее, просторнее, чем в убогих ваших лачугах, где вы ночуете вместе с овцами и козами.
Омар попросил у визиря толику денег в счет годового жалования и послал гонца в Нишапур, в отцовскую мастерскую. Посланец привез один шатер. Вместе с печальным известием, что Ибрахим совсем отстранился от дел, мастерская хиреет, мать просит найти хорошего управляющего.
Зачем ей мастерская? Через нового порученца он велел старухе продать ее и переехать с Голе-Мохтар к нему в Исфахан. Не едет. Не может, видно, покинуть свой дом любезный, — наконец-то заполучив его назад. Ну, мать — бог с нею. Она никогда не была ему другом. Ни ему, ни Ибрахиму. Он не хочет оставить сестренку. Ладно, Омар сам поедет в Нишапур и все уладит.