Литмир - Электронная Библиотека

— Оставь. Мухамед-аль-Хорезми? Загляну, полистаю.

Не доводилось.

Дворецкий слукавил:

— Я купил ее за шесть дирхемов.

— Хорошо. Уплачу. Когда-нибудь. — Он снова упал на кошму. — Может, — потер Зубейр ладонью низкий лоб, — пригласить его в медресе, испытать — и осмеять всем собранием? Нет, опасно. Если он и впрямь учен, то сам осмеет всех нас. Позор на всю страну! Позор, позор… Слушай! — вскинулся Зубейр. — Ты не заметил: нет ли у него… какого-нибудь изъяна? Порока? Дурной привычки?

— В двадцать два года?

— Ну, кто знает! Вспомни, каким негодяем ты был в двадцать два, А вдруг он мужеблуд или пьяница?

— Не похож. Даже хашиш не курит, стервец.

— Жаль. Повременим. Когда он приехал?

— Вчера.

— Э! Подождем. Если в нем есть червоточина, он успеет скоро ее проявить. А ты — наблюдай. Старайся заметить что-нибудь, за что можно уцепиться — и раздуть на весь Туран. Или, лучше всего, сам постарайся завлечь его в ловушку. Без женщин-то он, наверно, не живет? Подсунь ему дочь. Пусть она побудет с ним — и поднимет крик: он, мол, взял ее силой, нарушил девичью честь.

— Не выйдет, приятель! Ее девичья честь уже давно нарушена.

— Ну, это можно подстроить…

— Перестань! В тюрьму затолкать меня хочешь? Забьш, кто у него покровитель?

— Да-а, — уныло вздохнул Зубейр. — Судья судей — не уличный сторож. Ну, не горюй! Что-нибудь да придумаем. Все равно мы его доймем.

— Ну?

— Изведем, не сомневайся. Не впервые. Алгебра, алгебра, алгебра! Альмукабала. Пиши, любезный. Пиши свой трактат…

***

Вечер. Омар зажег светильник, и тотчас же из сада тучей налетела крььлатая нечисть. Мохнатые рыжие бабочки. Тонкие существа в белоснежных платьицах-крыльях. Жуки всевозможные.

Омар с детства до омерзения терпеть не мог мух, мокриц, червей, букашек. Какой-нибудь безобидный жучок, попавший за шиворот, приводил его в ужас, как скорпион. Лишь муравьи не вызывали у него отвращения. Они казались добрыми, умными, чистыми. На садовых дорожках он смотрел себе под ноги — не наступить бы на весело снующих муравьев.

…Ошалело металась летучая нечисть вокруг светильника, обжигалась, падала, взлетала вновь — и, конечно, лезла за шиворот. Нет, не дадут работать! Омар отставил светильник к дальней стене, и весь рой насекомых переместился вслед за пламенем.

И тут Омар увидел чудовище. Медленно перебирая лапами, приникнув долу, оно по-кошачьи кралось вдоль стены. Прыжок! — и нету жучка. И началось побоище… Он долго следил, не шевелясь, за большущей жабой (как она попала сюда?), прямо-таки потрясенный ее невероятной прожорливостью. Нацелится, прыгнет: чмок! — и нету жучка. Нацелится — чмок! — и нету белой сказочной феи с шелковыми крылышками. Златоглазками, кажется, их зовут?

Этих коварных великолепных фей она пожирала десятками. Но не боялась и крупных темных жуков, закованных в твердый панцирь. Они отчаянно сопротивлялись. Проглотив очередного такого громилу, она опрокидывалась на спину и хваталась лапками за брюхо: видно, жук царапал ее изнутри толстыми зубчатыми ногами. Но через миг-другой серая хищница опять бросалась в бой…

Можно позавидовать жабьему пищеварению. Интересно бы вскрыть, посмотреть, как устроен у нее желудок. Человеку бы этакий. А то иной съест сочную сливу и корчится от боли, несчастный. Вообще жаба — удивительное творение природы. Она достойна если не любви, то уважения. Кто еще, при столь безобразной внешности, обладает столь звонким голосом, рассыпающимся ночью задумчиво-долгой нежной трелью? Не то, что гнусно-утробное кваканье ее сестры лягушки.

Он не стал работать, чтоб ей не мешать. И светильник не стал гасить. Пусть жаба поохотится всласть. На рассвете, проснувшись, взял во дворе совок и веник и осторожно вынес ее в сад. Живи и радуйся бытию, божье создание.

***

Учен, а прост, душевен. Свой. С ним легко, хорошо. Таких бы побольше! А то чуть иной запомнит пять-шесть изречений из корана, уже воротит нос от нас, серых неучей.

Надо его предостеречь: Юнус затевает что-то злое. Когда человек сознает, за что ненавидит, это страшно; трижды страшнее, когда человек ненавидит кого-то слепо и тупо, лишь за то, что тот — "какой-то не такой". Он может зарезать спящего, задушить, влить яду в ухо…

Босой Али Джафар бесшумно прокрался по айвану к открытому окну той комнаты, где Омар, скрестив ноги и погрузившись в размышления, сидел над низким столиком с циркулем и линейкой поверх пестрых от вычислений бумажнь1х листов.

Нет, пожалуй, не следует ему мешать. Мысль — птица, спугнешь — не вернешь. Пусть думает, пишет. Он делает доброе дело. Будет порядок в казне — будет какой-то порядок в стране. И может, Али Джафар не останется до конца дней своих нищим дворником. Ему бы жениться, обзавестись домом, детьми, стать человеком. Он сам присмотрит за хитрым Юнусом.

Бегут за мигом миг и за весной весна;
Не проводи же их без песен и вина.
Ведь в царстве бытия нет блага выше жизни, —
Как проведешь ее, так и пройдет она.

…Омар расправил затекшие ноги, вытянул их под столом, упал спиной на ковер, сомкнул руки под головой. О блаженство! Каждая жилка, получив иное натяжение, затрепетала от удовольствия. Все тело ноет. Будто палками весь избит. Трудно дышать. Все тело закостенело. И надсаженный мозг закостенел. И будто трещина в нем, как в ушибленной кости. На среднем пальце правой руки, на среднем суставе — мозоль от тростникового пера…

Которую ночь, который день тут сидит. Омар не мог бы сказать. В юности он не верил поразительному рассказу о Фердоуси, двадцать пять тяжких лет терпеливо трудившемуся над книгой. Но теперь-то он знал, что это не выдумка.

Хуже всякой хвори — писать! Своего рода запой. Наркомания. Начинал он, правда, в первые дни, полегоньку, с утра на свежую голову и, едва ощутив утомление, бросал перо, уходил бродить по городу. Ясность! Математика — ясность.

Но чем дальше проникал Хайям в дебри таинственных фигур и чисел, тем труднее ему становилось вернуться из этих дебрей. И, что странно, тем больше нарастала ясность. Однако она грозила уже внезапным помутнением. Мозг, постепенно освобождаясь от посторонних впечатлений, весь наполнился уравнениями и, отрешенный от всего на свете, кроме них, как бы подавился ими — и даже глубокой ночью, во сне, не мог успокоиться, переваривая формулы, как удав проглоченную живность.

Ел и пил Омар, не замечая, что ест и пьет, что подсунет Юнус — курицу, черствый ли хлеб, горькую редьку. Едва возьмется Омар за кусок — в голове ярко вспыхнет новая иль отчеканится, обретет законченность, точно ком растрепанной шерсти в клубке пряжи, старая мысль; Омар, забыв о еде, спешит к рабочему столу, хватает перо. Грань между явью и сном незаметно стерлась.

Омар провел ладонью по лицу. Настолько засалилось, что ладонь густо покрылась жиром. На щеках, подбородке, на верхней губе — что-то мохнатое. Взъерошил волосы — жесткие, грязные.

Нет, хватит. Так нельзя! Вино, например, полезно, но вред его больше пользы, поэтому пить надо в меру. Работать — тоже. Надорвешься — уже ничего не напишешь. Пора встряхнуться, передохнуть.

***

Он услыхал где-то в саду, за хозяйственными строениями, тяжелый прерывистый стук. Будто по темени бьют! Омар и раньше, с утра, ловил его, но, увлеченный расчетами, пропускал мимо сознания. Теперь же, когда он прекратил работу, стук, редкий и частый, то звонкий, то глухой, сопровождаемый тупым непонятным скрежетом, будто доходя сквозь треснувшую деревянную трубу, грубо заквакал прямо у него в ушах. Черт! Было же сказано; следить за тишиною.

Раздраженно покинув комнату, Омар через двор вышел в сад. И чуть поостыл. Холодновато в саду. Смотри-ка, уже осень! Уже листва с деревьев опадает. Будто цыганскими платками увешаны деревья, каких тут нет красок: ярко-желтая, желтая с прозеленью, красная, ржаво-бурая, серо-голубая. Но сочнее, красочнее всех цвет листвы абрикосов: темно-вишневый, черно-лиловый, чисто багровый и яично-желтый. Особенно сейчас, когда, тронутая сыростью, растворенной в студеном воздухе, она тихо светится под остывающим солнцем.

19
{"b":"132210","o":1}