И все бы ничего, да вот рассказ матери и вслед за ним Голландия пустили под откос привычное течение жизни. До этого все вроде было в рамках. А может, и не было — разве человек сам себя знает? И что есть смерть, как не привычка? Вот только в Европе я никогда не был, только однажды в Вене, транзитом.
3
Третий день мы с Колотом катались на велосипедах по Кельну и дальним окрестностям. Я уже очнулся от рабочей мороки, но каникулярное отдохновение меня еще не осенило. О, если бы я мог предвидеть, началом чего эта поездка обернется!..
Ленька — высокий, гибкий, ироничный, но чуть заторможенный, а в общем-то нежный человек, часто щурящийся со снисходительной, уступчивой усмешкой, спрашивает на привале: «А почему бы нам с тобой не съездить в Амстердам?» Объехав водохранилище, мы составили велики на краю чугунной ладони старинной плотины, перелезли через завитушки перил (видели когда-нибудь ограду особняка Рябушинского в Москве, в котором отравили Алексея Горького?) и свесили ноги. Перед нами чашей раскрывались лесистые холмы, под ногами вода из забрала с безмолвной мощностью выпрастывалась застывшим языком. Прозрачный широкий занавес взрывался далеко внизу сдержанно грохочущим облаком. Недвижимая корона радуги над ним то блекла, то укорачивалась, то совсем пропадала, повинуясь смежавшимся теням от облаков. Утопая в молочном увале брызг, проглядывала лодка: рыбак, стоя в ней на коленях, кланялся, охаживал блесной границу спокойной воды.
— А что я там забыл?
— Как что? Ты же первый раз в Европе. А какая Европа без Голландии? Два часа на поезде — и ты на площади Ватерлоо. Софи заодно повидаем, она нас выгуляет. — Колот расстегнул ремешок шлема, снял бутыль с рамы, глотнул.
— Не знаю, никогда не хотел в Голландию, — ответил я и рукавом утер лицо, в которое надышал снизу водопад.
Софи — бывшая подруга Леньки, едва не вышедшая за него замуж, год назад вернулась домой в Амстердам, снова устроилась медсестрой в госпитале, кроткая, угловатая, с неуловимой асимметрией лица, низкая челка и глаза цвета сухой травы. Я видел ее однажды в Москве: она прятала взгляд и розовела, когда решалась заговорить по-английски, робкая ее медлительность вдруг вспыхивала сдержанной страстностью. На московских фотографиях всегда в платье, никаких юбок, блузок, джинсов.
— Ну и зря, пожалеешь, — пожал плечами Ленька. Он вдруг разделся, сделал два шажка и сильным толчком взошел над падающей стеной воды. Ноги ударили параболой в воздух, он грубо завалился на спину в воду почти у самой лодки, я видел, как она качнулась, как рыбак прянул и откинулся, вздернув спиннинг.
Колот всегда был безумным малым. Однажды он на своем Chevy Nova 1977 года перевернулся четыре раза во время «стритрейсинга» вокруг кампуса, водилась у нас в студенчестве такая забава, ставка сто баксов. Женщины с Колотом или Колот с ними, Бог уберег меня разобраться, не уживаются. Кошек он не переносит, а его сеттер, который каждую ночь стаскивал с меня одеяло (вроде и был тут, в ватной гортани сна, и вдруг лежишь весь голый в чистом поле под лунным ветром), почему-то тревожно пахнет сыром. Я задумался: смог бы я с ним жить — в виде женщины или собаки?
Ленька ходил винтом вокруг лодки с рыбаком, подсобравшим по бортам снасти, как женщина юбку, ступив в неожиданную лужу. Последний раз я видел его мокрую спину на пляже под Сан-Франциско. Мы оба тогда бестолково увлекались серфингом и часами ловили волну, подгребая туда-сюда вдоль берега, лежа на досках…
С Колотом мы сошлись в университете случайно. Время от времени я мотался к родителям в LA на побывку и к выходным подыскивал себе попутчиков, для чего поначалу вывешивал объяву у входа в столовку. Выгода была очевидная: бензин пополам или натрое, да и ехать вместе веселее. От Залива в LA самая выгодная — Пятая скоростная автострада, не самая разнообразная по ландшафту в Калифорнии. Хоть и даешь крюк в глубь континента, но на ней крейсерская скорость — на двадцать миль выше, экономишь два часа пути минимум. Зато скучнее трассы не придумать. В отличие от прибрежной дороги, которая живописно петляет над обрывистым берегом океана. Случается, битый час жмешь по стреле Пятой дороги — и от горизонта до горизонта дышит марево, течет, струится плавленым стеклом дорога, спереди и сзади ни одной машины, хоть кирпич на педаль газа и рули ногами. Скука смертная, немудрено заснуть даже под грохот «Нирваны». Тоска берет от указателей: «Следующая заправка через 68 миль». Все пыльные городишки похожи друга на друга. Все тот же Taco Bell, та же El Camino Road, Chevron или Texaco.[4] Никогда не смотришь в лицо кассиру, боишься заорать с испугу: «Приятель, да я тебе уже платил двести миль назад!»
Единственная достопримечательность на всем протяжении — гигантская, как город, бычья ферма на сто двадцать тысяч голов. Пять миль вдоль дороги тянется бревенчатая ограда. Среди соломенного цвета равнины вдруг чернеет выпас, и каштановая живая масса вырывается на пустошь, конца и края не видно. Территория фермы распространяется выше дороги, и кажется, что у этого гигантского стада нет сдерживающего рубежа. Ближе к ограде быки напирают, теперь видны их морды, арфы боков. Позади тянутся длинные ангары стойл. Два стадиона «Уэмбли», забитые тысячекилограммовыми животными. Что если они прорвут ограждение? Мраморное мясо прилавков Pacific Coast, семь долларов за фунт. Навозом разит мили за три. На шоссе появляются фуры-скотовозы, из щелей бортов свисают хвосты в комочках грязи. Затем снова дорога пустеет, степь тянется сплошным потоком, чуть только волнуется, как крыло парящей птицы, уточняющей направленье ветра… Но вот трасса тянется в горы, грузовики сходят на правую крайнюю полосу и натужно дымят. За перевалом распахивается переливистое море огней, икряная прорва: световая сыпь на черной скуле побережья. В каждой точке — жизнь, или витрина, скажем, бордовый бархат и жемчуг, под каждым фонарем — профиль, рука, щиколотка с бабочкой-татуировкой, или ничего, кусок асфальта…
Жизнь в Беркли была кипучей, год шел за пять. В молодости все поэты, но не все смертельно. Мы всласть учились, бузили, жизнь делилась между библиотекой и студенческими притонами. Небольшую мансарду, которую я нанимал у японцев — самурайской семьи Морган, — часто навещали полицейские. В десять вечера наследники Микадо вызывали патруль. После чего мы отправлялись в притон на углу Дуайт и Фултон, где запасались сеном и отчаливали в «Дюрант», ресторан мексиканской кухни, который содержали гватемальские коммунисты. Здесь цены соответствовали идейным убеждениям хозяев, пока они не разорились к четвертому моему курсу. Но я успел насладиться огромными, размером с березовую чурку буррито, всего за шесть баксов. Колот демонстрировал чудеса приспособляемости: он умудрился два года проработать завхозом местного филиала YMCA.[5] В нашем распоряжении имелся спортивный зал с баскетбольными щитами и роялем. Под ним жил Паша Рай, рок-музыкант и активист, знатный юзер UseNet,[6] который спал днем в сени лакированной панели, а ночью полоскал руки в клавиатуре и пел нам песни советского детства.
С Колотом никогда нельзя долго находиться вместе, он непременно устраивал какую-нибудь бессмысленную проказу, заваруху. Друзья ему были нужны только как зрители этой канители.
— Ну-ка, тормозни, тормозни! — однажды потребовал он, когда мы проезжали мимо бычьей фермы. Ленькин хищный профиль озаряли обессмысленные азартом глаза.
Он заломал руль, креня машину к обочине, я заорал, выправляя и давя на тормоз:
— Ты спятил?!
— Говорю тебе, тормози, — приказал Ленька сквозь зубы.
Уже смеркалось, близость бычьей цивилизации, слепо нацеленной на убой, давно благоухала над равниной… Мы сошли с дороги по разные стороны отлить. Когда я вернулся, Леньки нигде не было. Что-то потрескивало под раскаленным капотом. Над горизонтом, как фары из-за поворота, брезжила еще не вышедшая луна. То близкий, то далекий хор кузнечиков дышал над холмами. Заслепила, накатила свирепым гулом машина, пропала угольками. И тут я услышал посвист.