После лужинской библиотеки Иоанна начисто охладела к так называемой «светской культуре». Однажды Денис увидел, что она читает на пляже ксерокс — «Лествицу» преподобного отца Иоанна. Прочёл наугад: «Нередко червь, достигнув совершенного возраста, получает крылья и уносится в высоту; так тщеславие, достигнув своей полноты, рождает гордость, сию начальницу и совершительницу всех зол».
— Ну вот, жена в монастырь собирается, а этот — вообще графоман… «Графоманом» был Кравченко, отдыхавший с ними в Пицунде с женой Ниной и сыновьями-близнецами, мастерами спорта по плаванию. Сыновья целыми днями штурмовали море, Нина штудировала зарубежные научные журналы, а остепенившийся, сидящий на диете Кравченко /он в последнее время стал раздаваться/, глотал вместо еды какие-то американские порошки и запоем сочинял детские стишки из жизни насекомых, рыб и млекопитающих. Все были при деле, но Дениса это ужасно раздражало, он считал это «закидонами», мешающими делу. Их общему делу.
— Червь получает крылья и уносится в высоту… Здорово! Тщеславие рождает гордость, сию начальницу и совершительницу всех зол… Разве гордость — такое уж зло?
Иоанна ответила, что за гордость сатана был низвержен с неба, возомнив себя вторым богом, отключив мир бесплотный, а потом и людей от единственного Источника Жизни и ввергнув мироздание во тьму, катастрофу и смерть. Она сказала, что всё, что мы имеем, — дары от Бога, и гордиться этим — безумие.
— Разве от нас ничего не зависит?
Иоанна сослалась на Евангельскую притчу о талантах, данных отлучающимся из дома господином нескольким рабам. Можно талант приумножить и заслужить от Господина похвалу, можно зарыть в землю и просто сохранить, но какой от этого сохранения прок? А можно, что ещё хуже, и врагу служить данными Богом талантами. Здесь у нас свобода выбора.
Тогда Денис спросил, кому же, по её просвещённому мнению, служат они?
Иоанна уже привыкла к неприятию обществом разговоров на религиозные темы, порой прямые усмешки. Они считались чем-то неприличным, вроде разговоров о смерти. Поначалу это обижало, возмущало, изумляло. Как всякой неофитке ей казалось, что стоит лишь заговорить о том, что вдруг стало ясней ясного и важней важного для неё самой, окружающие будут слушать, разинув рот, и побегут если не в церковь, то по читальням и букинистическим в поисках столь труднодоступной тогда духовной литературы. Но семя редко попадало на благодатную почву, люди чаще всего отмахивались, переводили разговор на другую тему, самые просвещённые привычно отшучивались, иные раздражались. Или откровенно намекали, что она «малость того». Иногда, правда, выслушивали, разинув рот, залпом прочитывали, ахали, восхищались и… продолжали спокойненько жить, как жили.
«Мои овцы знают Мой Голос»… А она — разве идёт на Зов? Разве ведёт христианскую жизнь? Она по-прежнему теплохладная, между Небом и землей. Она всё более изнемогала от этой вроде бы нормальной, как у всех, жизни, и опять ненавидела себя. Особенно худо становилось во время так называемого «отдыха», когда, освобождённая от суеты и работы, она оказывалась наедине со своими бичующими мыслями.
— Ну, а мы кому служим, а, Жанна?
Этот денисов вопрос насчёт их совместного творчества она не раз себе задавала и, как ни странно, тут её совесть молчала. Они обличали пороки, высвечивая в людях тёмную, греховную сторону, учили мужеству, честности, добру, справедливости, любви к Родине, защите слабого… Формально далекие от религии, их фильмы были христианскими по сути. Почти вся так называемая культура соцреализма взяла на деле на вооружение христианскую этику. И Кольчугин — вовсе не Джеймс Бонд, хоть и супермен. Бонд защищает совсем другую цивилизацию, мышление, образ жизни. Даже Господь сказал: «Милости хочу, а не жертвы»… То есть не надо Мне ваших подношений, люди. Дайте спасти вас, оказать милость…
Так примерно Иоанна ответит Денису, и это ему понравится. Едва приехав, уже в середине октября, она позвонит Варе и заодно с информацией о Гане, который всё лето служил «на требах» в подмосковном храме, узнает также, что покупатели на лужинскую дачу уже есть, ждут только документов на наследство и будут оформлять продажу… Хотели пятьдесят тысяч, но покупатель, хоть и денежный, зубной техник, упёрся, что больше сорока пяти не даст. На том и порешили. Даже им с Глебом пообещали пять тысяч отстегнуть, что очень кстати — ремонт в квартире затеяли, теперь все подорожало…
До этого разговора она гнала от себя мысли о продаже Лужина, как о неизбежной смерти в каком-то неопределенно далёком абстрактном будущем. И вдруг этот зубной техник, сорок пять тысяч… Сумма показалась одновременно огромной и смехотворной. Да можно ли вообще оценивать Лужино? Лужино было свято. И при мысли, что в ганиной мастерской, её мансарде, за дяди жениным столом и в райски ухоженных уголках сада вместо худеньких тургеневских созданий в длинных юбках и косынках, склонившихся над грядками с Иисусовой или Богородичной молитвами, бородатых их мужей с мудрёными духовными разговорами, их таких обычных и необычных детишек, соблюдающих посты и ходящих на исповедь — всего этого, пусть чужеродного, но единственно возможного в этом доме мира — разместится какой-то зубной техник за сорок пять тысяч, специалист по «мостам» и золотым коронкам, его многочисленные жирные пациенты и пациентки с золотыми зубами, потому что нежирные лечатся в районных поликлиниках, — которые будут пить водку, вытаптывать газоны, жрать в пост отбивные свежевставленными зубами и совокупляться в её мансарде… — при этой мысли она испытала почти физическую боль. И сознание, что в профессии зубного техника нет ничего крамольного и тот может оказаться вполне интеллигентным, непьющим, хорошим семьянином и даже верующим, облегчения не приносило. Желание увидеть Лужино последний раз прежним, неосквернённым, заставило её на другой же день помчаться туда, отложив все дела.
Но лучше б она не ездила. Дом был заколочен, грядки вытоптаны, из многочисленных дыр в заборе просачивалась от соседей всякая прожорливая живность — копались в разорённом цветнике куры, поодаль козы что-то шустро обгладывали, шныряли туда-сюда собаки… Иоанна сама проникла через какую-то дыру, как воровка, и прочие воры её не испугались, но всё-таки с явным возмущением и неохотой /подумаешь, командуют тут всякие!/ покинули территорию.
Иоанна осталась одна, ей хотелось плакать. Дом без хозяина — прежние уже не хозяева, новые — ещё не… Их с Ганей Лужино, которое она видела во сне по ночам, — глоток воды в пустыне, — казалось мёртвым. Даже рыжий дух Альмы его покинул — снова, наверное, ушёл в её детство, в двухэтажный дом с дремучими дверями, откуда и был родом. Только промозглый ноябрьский ветер хлопал разбитой форточкой.
И всё-таки чудо явилось — в лице отца Тихона, к которому завернула она на обратном пути, не надеясь, что храм открыт — день был будний, а время — около одиннадцати. Но батюшка отпевал покойника, возле церкви стоял автобус. Ей, можно сказать, повезло. «И сотвори им вечную память…» «Святый бессмертный, помилуй нас…» Автобус отъехал.
— Батюшка, Вы меня узнаёте?
— А, Иоанна…
Добрые выцветшие голубые глаза, от белых редких прядей и сухой горячей руки, над которой склоняется Иоанна, пахнет ладаном.
— Ну что, голубка, стряслось?
От его «голубки» у неё сразу же глаза наливаются слезами, и она начинает выкладывать всё подряд — про новые грехи, злые помыслы и по-прежнему суетную дурацкую свою жизнь — вроде бы все нормально, как у всех, а тошно и скучно, с каждым днём всё хуже, а тут ещё дача продаётся, где все они жили позапрошлым летом…
— Они теперь по Павелецкой снимают, — сказал батюшка, — Отцу Киприану добираться удобнее, так что слава Богу…
— Да я знаю, я про себя…
— А если про себя, так и покупай дачу-то.
— Я?! — она оторопела. Это ей в голову не приходило.
— Сама жалуешься — жизнь в миру тяготит. Вот я и благословляю… На уединение, труд на земле. И в храм будешь почаще ходить, я уж тогда за тебя возьмусь. А то в ванной, небось, каждый день полощешься, а душе бедной никакого внимания. А потом удивляешься, что душа криком кричит… Не дороже ли душа тела?