— Итти…
— Японец больше воевать не хочет, — добавил Вершинин, слезая с ходка.
Син-Бин-У влез на ходок и долго, будто выпуская изо рта цветную и непонятно шебурчащую бумажную ленту, говорил: почему нужно сегодня задержать бронепоезд.
Между выкрашенных под золото и красную медь осенних деревьев натянулось грязное, пахнущее землей, полотно из мужицких тел. Полотно гудело. И было непонятно — не то сердито, не то радостно гудит оно от слов человечков, говорящих с телеги.
— Голосовать, что ли? — спросил толстый секретарь штаба.
Вершинин ответил:
— Обожди. Не орали еще.
Зеленобородый старик с выцветшими, распаренными глазами, расправляя рубаху на животе, словно к его животу хотели прикладываться, шипел исступленно Вершинину:
— А ты от Бога куда идешь, а?
— Окстись ты, дед!
— Бога ведь рушишь. Я знаю! Никола угодник являлся — больше, грит, рыбы в море не будет. Не даст. А ты пошто народ бунтуешь?.. Мне избу надо ладить, а ты у меня всех работников забрал.
— Сожгет японец избу-то!
— Японца я знаю, — торопливо, обливая слюной бороду, бормотал старик, — японец хочет, чтоб в его веру перешли. Ну, а народ-то — пень: не понимат. А нам от греха дальше, взять да согласиться, чорт с ним — втишь-то можно… свому Богу… Никола-то свому не простит, а японца завсегда надуть можна…
Старик тряс головой, будто пробивая какую-то темную стену, и слова, которые он говорил, видно было, тяжело рождены им, а Вершинину они были не нужны.
А он, выливая через слабые губы, как через проржавленное ведро влагу, опять начал бормотать свое.
— Уйди! — сказал грубо Вершинин. — Чего лезешь в ноздрю с богами своими? Подумаешь… Абы жизнь была — богов выдумают…
— Ты не хулись, ирод, не хулись!..
Окорок сказал со злобою:
— Дай ему, Егорыч, стерве, в зубы! Провокатеры тиковые!
Вскочив на ходок, Окорок закричал, разглаживая слова:
— Ну, так вы как, товарищи?.. галисовать, что ли?..
— Голосуй! — отвечал кто-то робко из толпы.
Мужики загудели:
— Валяй!..
— Чаво мыслить-то!..
— Жарь, Васька!
Когда проголосовали уже, решив итти на броневик, влево, далеко над лесом послышался неровный гул, похожий на срыв в падь скалы. Мохнатым, громадным веником выбросило в небо дым.
Толстый секретарь снял шапку и по протокольному сказал мужикам:
— Это штаб постановил — через Мукленку мост наши взорвали. Поезд, значит, все равно не выскочит к городу. Наши-то сгибли, поди, — пятеро…
Мужики сняли шапки, перекрестились за упокой. Пошли через лес к железнодорожной насыпи, окапываться.
Вершинин прошел по кустарнику к насыпи, поднялся кверху и, крепко поставив, будто пришив ноги между шпал на землю, долго глядел в даль блестящих стальных полос, на запад.
— Чего ты? — спросил Знобов.
Вершинин отвернулся и, спускаясь с насыпи, сказал:
— Будут же после нас люди хорошо жить?
— Ну?
— Вот и все.
Знобов развел пальцами усы и сказал с удовольствием:
— Это — их дело.
II
Бритый, коротконогий человек лег грудью на стол, — похоже, что ноги его не держат, — и хрипло говорил:
— Нельзя так, товарищ Пеклеванов: ваш ревком совершенно не считается с мнением Совета Союзов. Выступление преждевременно.
Один из сидевших в углу на стуле рабочий сказал желчно:
— Японцы объявили о сохранении ими нейтралитета. Не будем же мы ждать, когда они на острова уберутся. Власть должна быть в наших руках, тогда они скорее уйдут.
Коротконогий человек доказывал:
— Совет Союзов, товарищи, зла не желает, можно бы обождать…
— Когда японцы выдвинут еще кого-нибудь.
— Пойдут опять усмирять мужиков?
— Ждали достаточно!
Собрание волновалось. Пеклеванов, отхлебывая чай, успокаивал:
— А вы тише, товарищи.
Коротконогий представитель Совета Союзов протестовал:
— Вы не считаетесь с моментом. Правда, крестьяне настроены фанатично, но… Вы уже послали агитаторов по уезду, крестьяне идут на город, японцы нейтралитетствуют… Правда!.. Вершинин пусть даже бронепоезд задержит, и все же восстания у вас не будет.
— Покажите ему!
— Это — демагогия!..
— Прошу слова!..
— Товарищи!
Пеклеванов поднялся, вытащил из портфеля бумажду и, краснея, прочитал:
— Разрешите огласить следующее: «По постановлению Совета Народных Комиссаров Сибири — восстание назначено на 12 часов дня 16-го сентября 1919 года. Начальный пункт восстания — казармы Артиллерийского дивизиона… По сигналу… Совет Народных…»
Уходя, коротконогий человек сказал Пеклеванову:
— За нами следят! Вы осторожнее… И матроса напрасно в уезд командировали.
— А что?
— Взболтанный человек: бог знает чего может наговорить! Надо людей сейчас осмотрительно выбирать.
— Мужиков он знает хорошо, — сказал Пеклеванов.
— Мужиков никто не знает. Человек он воздушный, а воздушность на них, правда, действует здорово. Все же… На митинг поедете?
— Куда?
— Судостроительный завод. Рабочие хотят вас видеть.
Пеклеванов покраснел.
Коротконогий подошел к нему вплотную и тихо в лицо сказал:
— Мне вас жалко. А без вас они выступать не хотят. Не верят они словам, в человека уверить хотят. Следят… контр-разведка… Расстреляют при поимке — а видеть хотят. Дескать, с нами ли? Напрасно затеваете.
Пеклеванов вытер потный, веснущатый лоб, сунул маленькие руки в карманы короткополого пиджака и прошелся по комнате. Коротконогий следил за ним из-под выпуклых очков.
— Сентиментальность, — сказал Пеклеванов, — ничего не будет!
Коротконогий вздохнул:
— Как хотите. Значит заехать за вами?
— Когда?
Пеклеванов покраснел сильнее и подумал:
«А он за себя трусит».
И от этой мысли совсем растерялся, даже руки задрожали.
— А хотя мне все равно. Когда хотите!
Вечером коротконогий подъехал к палисаднику и ждал… Через кустарник видна была его соломенная шляпа и усы, желтоватые, подстриженные, похожие на зубную щеточку. Фыркала лошадь.
Жена Пеклеванова плакала. У ней были острые зубы и очень румяное лицо. Слезы на нем были не нужны, неприятно их было видеть на розовых щеках и мягком подбородке.
— Измотал ты меня. Каждый день жду — арестуют… Бог знает потом… Хоть бы одно!.. Не ходи!..
Она бегала по комнате, потом подскочила к двери и ухватилась за ручку, просила:
— Не пущу… Кто мне потом тебя возвратит, когда расстреляют? Партия? Ревком? Наплевать мне на их всех, идиотов!
— Маня! Ждет же Семенов.
— Мерзавец он, и больше никто. Не пущу, тебе говорят, не хочу! Ну-у?..
Пеклеванов оглянулся, подошел к двери. Жена изогнулась туловищем, как тесина под ветром; на согнутой руке, под мокрой кожей, натянулись сухожилия.
Пеклеванов смущенно отошел к окну.
— Не понимаю я вас!..
— Не любишь ты никого… Ни меня, ни себя, Васенька?.. Не ходи!..
Коротконогий хрипло проговорил с пролетки:
— Василий Максимыч, скоро? А то стемнеет, магазины запрут.
Пеклеванов тихо сказал:
— Позор, Маня. Что мне, как Подколесину, в окошко выпрыгнуть? Не могу же я отказаться — струсил, скажут.
— На смерть ведь. Не пущу.
Пеклеванов пригладил низенькие, жидкие волосенки.
— Придется…
Пошарив в карманах короткополого пиджака и криво улыбаясь, стал залезать на подоконник.
— Ерунда какая… Нельзя же так…
Жена закрыла лицо руками и громко, будто нарочно плача, выбежала из комнаты.
— Поехали? — спросил коротконогий. Вздохнул.
Пеклеванов подумал, что он слушал плач в домишке. Неловко сунулся в карман, но портсигара не оказалось. Возвращаться же было стыдно.
— Папирос у вас нету? — спросил он.