Игриво похлопал Прошку по спине, подхватил на руки Ефимку и покостылял в избу.
Хороший все же мужик, неожиданно подумал Сидякин. Веселый, неунывающий, добрый. Позавчера, возвратившись от лесника, потащил компаньона в подвал. Поднатужась, отвалил бетонную плиту, вскрыл последний, еще незаполненный горщок, принялся медленно, со значением, перекладывать в него золотые слитки и бабские украшения. Перекладывает, любуется и приговаривает.
— Вот это тебе на дом. Это — мне на новый протез. А это — Ефимке на пеленки. Бусы подарим Настьке, пусть хороводит парней, нынче одним телом их не заманить. Золотой крестик с бриллиантами подарим Марку.
Распределив достояние барыги, Федька крутнулся на протезе ударился головой о низкий потолок погреба, смачно выматерился и вдруг расхохотался.
— Всех одарил, а о наших лярвах начисто забыл. Гляди-ка, получилось в рифму, — сам себе удивился он. — Что же им преподнести? Рвзве заказать ювелиру золотой член с алмазными яйцами? Вот будет потеха! Фекла с Симкой как увидят подарочек — мигом окосеют.
Федьке до того понравилась придумка — весь следующий день приговаривал: вот потеха будет, с ума сойти можно!
И такого веселого добряка — под нож? Как вскормленного кабанчика?
Сидякин маялся, до боли тер выпирающий подбородок, отчаянно моргал.
Средство от мучающей его маяты — воспоминание о семи горшках. Как вспомнит про золото и бриллианты, сразу исчезают жалость и неуверенность.
Наступила пятница, день встречи с Зайцем и последний день жизни Семенчука. Утром, до завтрака, Сидякин с внуком на руках погулял по участку. На полном серьезе разговаривал с малышом, тот отвечал деду веселым смехом. Прохору казалось — ребенок согласен с ним, радуется будущей свободе и богатству.
— Прохор Назарович, давайте сюды Ефимку, кормить его пора! — в открытое окно кухни прокричала Настька. — До чего же шалун ваш внук беда, ни минуты спокоя, так и рвется на травку.
Сидякин подкинул малыша, поймал, еще раз подкинул, подшлепнув по голой попке, подал няньке в окно. Ефимке игра понравилась, поэтому он принялся вертеться у Настьки на коленях, рвался в деду. Но не плакал — попрежнему улыбался.
Удивительный ребенок, слезу из него никакими побоями и обидами не вышибить. Щелкнет Настька его по лбу — улыбается, за очередную шалость приложится дед солдатским ремнем к голой попке — не сильно, больше для острастки — смеется. Настоящий христосик!
Прохор минут пятнадцать погулял, лениво размышляя о превратностях судьбы, превратившей его из боевого старшины в одного из владельцев подпольного сообщества нищих грабителей и убийц. Как бы она, хитроумная судьба, не вильнула павлиньим хвотом и не загнала ветерана и инвалида войны в тюремную камеру?
— Прохор Назарович, завтрак — на столе, — громко позвала хозяина Настька. — Избавьте меня от ентого шалуна, все руки вывернул, к вам рвется!
— Иду.
Но подняться на крыльцо старшина не успел.
— Ба…тя…ня!
Ступенька скрипнула, хилые перильца, показалось, прогнулись. Не оборачиваясь, Сидякин невольно вздрогнул, узнав заикающийся голос. Марк!
— Ба…тя…ня, — повторил сын. Уже не просяще — требовательно.
— Проходи, поговорим, — не здороваясь, прогудел Прохор, присаживаясь на лавку. Похлопал по ней широкой ладонью. — Садись.
Марк доковылял до лавки, сел на указанное место.
Из окна выглянула Настька. Наверно, собралась еще раз пригласить к столу. Увидев незнакомого парнишку, скрылась. Вместо нее показался Семенчук. Тоже убрался. Предусмотрительно задернул занавеску.
— Значит, освободили, — полувопросительно, полуутвердительно проговорил Сидякин. — Сколько же ты отсидел за колючкой?
— Пол…тора го…да.
С неожиданной жалостью Прохор оглядел сына. Еще более похудел — кости распирают желтозеленую кожу, грудь запала, кашель раздирает остатки легких, глаза в темносиней окаемке лихорадочно поблескивают
Прав Заяц — освободили для того, чтобы помер зек в человеческих условиях. Гуманизм, ядрена вошь! Сначала толкнули человека на преступление, осудили, отправили на зону, а после, когда осужденный подхватил страшную болезнь, добросердечно отпустили. Иди, дорогой, дыши свободой, наслаждайся ею в последние годы — или месяцы? — непутевой своей жизни!
Но и на том — спасибочко. Запросто могли похоронить и на зоне.
— Лечиться собираешься? Какие-нибудь лекарства врачи прописали?
Вместо ответа Марк покосился на занавеску кухонного окна. Из-за нее слышны веселые голоса, детский смех, постукивание вилок и ножей. До чего же он голоден, с острым чувством жалости подумал Прохор. Сейчас бы выпарить его в баньке, переодеть в чистое, посадить за стол, накормить.
— Ска…за…ли: неиз…ле…чимо.
Брешут дерьмовые эскулапы, яростно подумал Сидякин! Перетопленное сальце, свежий деревенский воздух, парное молочко, настоящпее, а не сурогатное, сливочное маслице кого угодно спасут. Никакая болячка не устоит против этих «лекарств». Сводить бы больного к местной знахарке, вдруг исправятся покареженные легкие, придут в норму.
Он уже поднялся, собираясь пригласить сына в дом, но на крыльцо выбрался Ефимка. Отбиваясь пухлыми ручонками от преследующей его няньки, заливисто хохотал.
— Мой… сын?
Желание приголубить туберкулезника исчезло.
— Нет, мой внук! — жестко, с угрозой в голосе, прогудел Сидякин. — Забудь про отцовство! — приказал он.
Помолчали.
Доходяга закашлялся, прикрыл рот носовым платком. Когда отнял его, стали видны пятна крови. Наверно, врачи все же правы, решил Сидякин. Последняя стадия, вряд ли больной зек протянет еще пару месяцев.
Настька, наконец, поймала шалуна, унесла его в избу.
— Где живешь? — дождавшись окончания кашля и немного успокоившись, спросил Прохор.
Марк потер впалую грудь, невесело усмехнулся.
— При…ехал в Моск…ву и сра…зу к тебе. Боль…ше неку…да.
Прохору припомнилась библейская притча об отце, принявшем преступного своего сына. А ведь Марк ни в чем перед ним не провинился, скорее он провинился перед сыном, когда, с подачи Семенчука, толкнул его на скользкую дорожку попрошайничества и грабежей.
Кто перед кем должен виниться?
Эх, ежели бы между отцом и сыном не стоял розовощекий малыш!
Позволь туберкулезнику жить вместе с Ефимкой — заразит мальчишку, преждевременно сведет его в могилу. Разве можно допустить такое?
— Хотел спросить, где жить собираешься?
В обыденном вопросе — ответ на возможную фразу Марка: у тебя. Доходяга отлично понял это. Тяжело поднялся, вскинул на плечо невесомую котомку и, привычно пошатываясь, двинулся к калитке. Видимо, он все еще надеялся на отцовское чувство Сидякина — шел медленно, часто оглядываясь.
— Подожди!
Марк остановился. Радостная улыбка искривила тонкие губы, скупая слеза пробежала по впалой щеке.
Прохор подошел, протянул сыну тонкую стопку червонцев.
— Это тебе на первое время. Не вздумай возвращаться в подвал — живи у матери. Сюда не приезжай, понадобишься — найду.
— Спа…сибо, ба…тяня, — разочарованно проскрипел Марк. — Все сде…лаю, как ве…лишь.
Пока он ожидал на остановке автобус, Сидякин не уходил в избу — опершись на плетень, не сводил с покачивающегося сына жалеющего взгляда.
Ничего страшного не произошло, уговаривал он сам себя, Галилея охотно приютит больного сына, сделает все для его выздоровления. А отец время от времени будет подбрасывать денежки. Все образуется, все войдет в норму.
Когда Прохор, проводив автобус, наконец, вошел на кухню и расположился за столом, Ефимка забрался к нему на колени, что-то засюсюкал, запел.
— Проводил сынка? — без привычной веселости спросил Семенчук. — Хотя бы накормил страдальца.
— Мать накормит и обогреет, — жестко ответил Сидякин, целуя розовые щечки внука. — На то она и мать.
— Душа у тебя, кореш, из танковой брони изготовлена, — осуждающе покачал патлатой головой артиллерист. — Страшный ты человек…
Сам не представляешь, какой я страшный, подумал старшина. И никогда не узнаешь…