— Как будто она какая-то несчастная у меня, — говорила она однажды Арине Дмитревне, — слава Богу, у нее есть мать, и без его любви обойдется.
— Э, родная моя! дурит человек, — отвечала Арина Дмитревна. — Ему, бобылю, в диковинку, что с ним эдакой ангел ласково обходится.
Анна Федоровна ревновала Машу к Якову Иванычу так же, как ревновала ее к Матреше; наружного же дружелюбия и согласия с ним не нарушала, хотя ее малодушную натуру и раздражал несколько опекунский тон Якова Иваныча, но она считала его человеком нужным в затруднительных обстоятельствах. Как большая часть русских помещиц, она не имела понятия о законных порядках, ее смущало каждое пустое столкновение с земской полицией; подпись паспорта, вольной, поверка ревизии — все это было для нее китайской грамотой и обманчивой ловушкой, для избежания которой нужен опытный руководитель. Руководитель этот был Яков Иваныч.
— Какое время прекрасное! — сказала Арина Дмитревна, входя с Машей в детскую. — Ну как вы, родная моя, себя чувствуете?
— Все недомогаю, — отвечала Анна Федоровна, — к погоде что ли всю развалило; да и заботы всякие крушат, обо всем надо подумать. Вот она подрастает, дочка-то моя, а я с места двинуться не могу, ни присмотреть, ни поучить, — так уж на волю божию!.. Да и много!..
Анна Федоровна выразительно махнула рукой.
— Что вы так беспокоитесь! — сказала Арина Дмитревна, — Марья Петровна так умны, что за ними не нужно присмотра.
— Ну какой еще ум! еще в голове ветер ходит. Маша молча и чинно сидела, сложа руки на коленях.
— На что ты похожа! — обратилась к ней мать, — полюбуйся на себя! Где ты была, как я отдыхала? Чай, с Матрешкой все луга, все болота обегала? Прекрасная, достойная подруга!
— Я в саду была… — отвечала Маша отрывисто.
— Им скучно, — вмешалась Арина Дмитревна, — ведь сами посудите, какая здесь сторона: самая глухая, необразованная. Все усадьбы, что получше, опустели.
— Что за скука такая! В ее годы я никакой скуки не знала… Вот какое время приходит! — обратилась со вздохом Анна Федоровна к Арине Дмитревне, — может придется и дрова, и воду самой носить… Слышали, Арина Дмитревна?
— Слышала, — отвечала та, уныло качая головой.
— Что же это будет-то?
— Уж и Бог знает что!
— Да правда ли?
— Правда, матушка, правда!
Вошла Аграфена, и разговор прекратился; но Аграфена по таинственной мине собеседниц догадалась в чем дело и подумала:
— А, видно, за живое забирает!
Это было в то время, когда первая живая весть об освобождении крестьян пронеслась грозным ударом над мраком закоснелого эгоизма и невежества.
— Уж я не знаю, как и быть, — продолжала Анна Федоровна, когда Аграфена вышла из комнаты, — ну куда я, старуха, поспела! да я с голоду и холоду умру. Все растащат, все разворуют. Вон уж теперь же начали медведями смотреть, и рожи-то сделались немилые… Ох, Арина Дмитревна! глаза бы мои не видели, уши бы не слушали!.. Вот надо бы с Яковом Иванычем посоветоваться, да теперь его с собаками не сыщешь, — он все по помещикам. Никто ведь ничего не знает, все в затруднении, никто не ожидал… Уж, конечно, к нему обращусь, больше не к кому.
— Да вы бы, родная моя, Тиме моему приказали разведать. Ведь он эти дела должен знать, сам в палате служил. Голова у него — слава Богу; только вот злые люди обидели…
— Вот там увижу… — отвечала Анна Федоровна нерешительно.
Арина Дмитревна осталась ночевать. Маша вскоре после чаю ушла в сад. В голове ее проходили мысли и вопросы несвязной вереницей. Маша чувствовала, что находила какая-то туча, приближалась беда. Тревога матери неприятно отзывалась в ее душе. Ей было и страшно и ново все слышанное. В ней завязалась борьба — решался вопрос: хорошо или дурно? Вот и Матреша уйдет… Маша к ней привыкла, так скучно ей будет без нее… и других не будет: Дарьи, Катерины, Федосьи… Теперь ей все кланяются, барышней называют, а там будут как равные…
— Что ж это такое, Господи! что же это будет? — сказала она вслух; но тут же успокоила себя мыслью, что может это так, одни слухи, что может быть, и ничего не будет.
— Вы, барышня, никак сами с собой говорите, — сказала Матреша, вынырнув из-за куста.
— Да так, что-то скучно стало, — отвечала Маша.
— О чем вам, барышня, скучать? Еще у вас, слава Богу, горя нет никакого.
— А у тебя разве есть горе, Матреша? Разве только от горя скучают?
— Да как же не от горя! Вот у меня — все сердце ноет…
— Отчего же?
— А вот, барышня, знаете, песенка поется:
Я не знала ни о чем в свете тужить,
Пришло время — начало сердечко ныть…
— Что ж ты, влюблена что ли?
Матреша выразительно вздохнула и не отвечала.
— Да ну, скажи, — продолжала Маша, — я только в книжках читала про любовь. Скажи всю правду! я никому, никому не расскажу.
— Да ведь у меня с вами и слово тайное, и дума крепкая, чего я не могу скрыть от вас. Только, чур, никому ни словечка.
— Уж я обещала, знаешь меня.
— Вы знаете Гришку Ястреба из Нелюдова? Ну, он еще барыне на прошлой неделе рыбу продавать приносил.
— А! знаю: кудреватый такой, красивый.
— Ну вот, вот!..
Матреша потупилась и замолчала.
— Так что же, Матреша, рассказывай.
— Что уж и рассказывать-то, не знаю… Все мое сердечушко изныло по нем!
— Давно ли ты с ним познакомилась?
— Знала-то я его давно, еще ребятами о праздниках играли вместе, да вот полюбила-то недавно. А случилось это уж я и сама не знаю как. Послала меня, еще по ранней весне, барыня в лес за березовыми почками. Пошла я, рву почки да напеваю себе под нос, а он передо мной словно из земли вырос. Я испугалась да как взвизгну! а он мне и говорит: "Что это, Матрена Левонтьевна, вы меня за лешего что ли приняли?" — "Поди ты, я говорю, окаянный! не лучше лешего-то перепугал меня". — "Уж будто, говорит, и не лучше? Поглядите-ко на меня хорошенько, может и получше". Я отворотилась да иду себе, а сердце-то у меня вдруг точно оторвалось, да как голубь, так и трепещет. Он знай говорит: "Что это вы очень горды стали, отворачиваетесь? кажется, мы люди знакомые; вы, говорит, от меня отворачиваетесь, а я все к вам тянусь… то есть одно сердце страдает, а другое не знает; для вас-то хуже меня на свете нет, а вы для меня так всех лучше" — "Мало ли, я говорю, есть лучше меня!., можете выбрать красавицу…". — "Те, говорит, красавицы помелом написаны…". А сам все ко мне ближе да ближе… у меня в глазах туман начал ходить, уж не помню себя… Он меня целует — и я его целую… Такой уж злой час нашел. После пришла домой, одумалась. "Господи! — говорю сама с собой, — что же это будет? Мне от него удаляться надо, а сама, куда ни пойду, все гляжу — не идет ли он, не увижу ли его?.. Да вот все эдак, барышня, и мучусь, и все мне точно немило стало. Сама себе в уме хорошее толкую, а как только сойдусь с ним где, все и позабуду — во всем ему покоряюсь… Кажется, жизнь готова за него отдать. И как его увижу, так точно расцветет или просияет все кругом. Вот, барышня, какова любовь бывает!..".
По мере того как рассказывала Матреша, голова Маши все ниже и ниже склонялась к сочной траве, благоухающей своими простыми невыхоленными цветами; по лицу молодой девушки разливался все сильнее и сильнее яркий румянец стыдливости и какого-то непонятного ей самой негодования; в ней бушевал аристократизм оскорбленной добродетели и вставали семена беспощадной строгости правил, внушенных матерью в разные времена как в разговорах с ней, так и в суждениях с другими.
В углу, где родилась и взросла моя барышня, веял какой-то дух, беспощадный к человеческим слабостям; строгость, доходившая до ожесточения в отношении сердечных увлечений. Вообще в этом мирном уголке, как называли тот край его обитатели, было много земных поклонов и мало молитвы; много слов и мало дела; много строгости и мало любви, которая выражалась только при рассуждении о постной пище во время постов поговоркой: "Рыбу ешь, да рыбака не съешь", причем, впрочем, никто не решился есть рыбу в неположенный срок… На Машу не мог не действовать сильно этот окружавший ее мир, и в душе ее не сложилось пока никакого для него отпора. У нее была хорошая, честная натура, но не столько чуткая, чтоб угадать самой по себе, без особенных нравственных толчков, правду в жизни… С другой стороны, все Тирсисы и Дориды, вычитанные Машей в "Утехах любословия", не могли ей дать понятия об истинном проявлении чувства и быть применимы к живым людям. Они развили в ней только какую-то ложную щекотливость воображения и понятий. Столкновение с простой, неприкрашенной, но искренней и горячей страстью возмутило и обидело Машу. Она вдруг увидала себя как бы одураченной сама собой и другими, и ей не хотелось ни за что согласиться с этим.