Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да ведь ты видишь, что барышня с гостьей: тебе бы и идти в горницу.

— Что мне без приказу идти!

— Без приказу! тут и без приказу, а как по избам бегать, к так смеешь без приказу?!

— Когда я бегаю?

— Когда? Ах ты, козонок проклятый! Молчи уж лучше. Матреша повернула в сторону, к калитке, а Аграфена последовала- за барышней и гостьей в дом через балкон.

Балкон вел в гостиную, небольшую четырехугольную комнату, где в чинном порядке стояли по стенкам диваны и стулья, сделанные, по крайней мере, лет шестьдесят назад и отличавшиеся неуклюжим видом и прочностью. По стенам висели картины, представлявшие сцены из жизни Марии Стюарт и какие-то необыкновенные сражения. Против балкона красовались портреты Анны Федоровны и ее покойного мужа, намалеванные до того дико и непохоже, что возбуждали невольную улыбку в непривыкшем зрителе. На столах перед диванами, на сахарной бумаге сушились ягоды. Занавеска, подсвечники убирались на лето в кладовую от мух, и потому летом гостиная носила вид патриархальной простоты и дышала какой-то заманчивой тишиной. "Человеческая жизнь" (ipomoea[1]) густо вилась по окнам, распуская свои минутные цветы; жужжанье мух однозвучно оглашало комнату.

— Барыня просят вас в детскую, — сказала Аграфена, — там и попрохладнее.

Детская была тоже небольшая комната, выходившая окнами на двор. Кроватка Маши с ситцевым пологом стояла в стороне. В простенке находился стол с небольшим зеркальцем; банка помады и какая-то засаленная коробка заменяли все дорогие безделки, которые украшают туалетные столики многих девиц; зато два букета полевых жасминов в зеленых банках из-под варенья разливали свой раздражающий запах. Комната не принадлежала Маше вполне: Анна Федоровна отправляла в ней почти все свои хозяйственные занятия и сидела в ней большую часть дня, наблюдая из окон за движениями своей дворни и за всеми проходящими и проезжающими, потому что проезжая дорога пролегала мимо окон. На кафельной лежанке стояли бутыли с наливкой и уксусом и лежали еще неубраные, только что принесенные из сушки грибы.

Анна Федоровна была тучна и с трудом переменяла место: где уж усядется с утра, там и сидит целый день. К ней приносили и опыток[2] льну, и пучок созревающей ржи, чтоб она по счету зерен в колосьях могла заключить об урожае. Вся деятельность ее сосредоточилась последнее время в приказаниях и побранках. Аграфена была ее доверенным лицом и правой рукой. Анна Федоровна знала, что Аграфена не утерпит и донесет ей о всех злоупотреблениях.

Анна Федоровна была женщина лет под шестьдесят. Она была дочь старинной хозяйки-помещицы, воспитанная в страхе божьем и барской холе, прожившая весь век в деревне, в одном из тех захолустьев, которые, несмотря даже на близость губернского города, сохраняют какую-то дикость и запустение, где каждый счастлив в своем муравейнике и думает, что только и свету, что в его окошке. Она была живым и полным отражением своей матери, т. е. принадлежала к числу тех помещиц, которые от небольшого достатка умеют жить в довольстве, варят варенье, сушат грибы, водят дворню босой и полуголодной и не заботятся о чистоте и порядке задних углов своего дома. Нет у них ни порядочного экипажа, ни доброй лошадки: их заменяют допотопная коляска покойных родителей да четыре старые клячи, когда-то бывшие «каретными». Самолюбивое чувство заставляет их удаляться от знакомств выше своего состояния, зато из беднейших соседок они умеют себе составить нечто вроде особенного штата и живут себе припеваючи. Анна Федоровна вышла замуж после смерти своей матери, уже очень немолода, за майора Петра Ефимыча Гранилина, оставившего службу вследствие расстроенного здоровья от ран, полученных им в разных сражениях. Старый воин рад был приютиться под сенью скромного деревенского домика, осененного неправильно и глухо разросшимся садом. Анна Федоровна первый год замужества помолодилась, почванилась своим новым положением, но вскоре опустилась и обленилась. Через три года супружества она овдовела и осталась с Машей — сиротой, как она выражалась. Наклонность к сидячей жизни развила в ней тучность и болезненность, и по мере того как девочка росла, круг понятий ее матери суживался, и деревенская жизнь охватила ее, как мягкий пуховик. Она прониклась убеждением, что все окружающее ее создано было для нее, и тот, кто из подвластных ей осмеливался дышать и жить для себя, считался почти врагом и терпел укоры и преследования. Подобного же рода взгляд, хотя и с большими оттенками нежности и заботливости, был перенесен и на Машу. Маша должна была жить и дышать для Анны Федоровны и платить за ее попечения безусловным повиновением, уважением и беспредельной любовью за то, что "она ее у сердца носила, болезни приняла, вспоила-вскормила ее…" и за всем тем оставила ее безо всякого образования. Правда, отец Василий выучил Машу русской грамоте, священной истории и четырем правилам арифметики… Анна Федоровна знала столько же и считала это достаточным для жизни. Ей нетрудно было убедить в этом неопытную, не знавшую жизни девочку, в которой воспитание развило наклонность к беспечности. Постоянная нега и угождения, окружавшие барышню, готовые тупые правила, основанные на голой букве; некоторые условия приличий, свойственных положению ее барского сана, незнание людей и света, глухое уединение от всего, что волнуется и кипит в живом потоке развития мысли и образования, недостаток хорошего чтения — все это окутало Машу каким-то густым, стоячим туманом, сквозь который она могла только видеть одни мелочи окружающей ее сферы.

Порой в ее молодой, свежей натуре пробуждалась жажда деятельности: ей хотелось бы на покос идти, траву косить или жать золотистую рожь до утомления и нажать снопов больше других; но она тут же вспоминала, что она барышня, что такое дело ей неприлично, что она могла только для шутки позволить себе срезать несколько колосьев, не более — и успокаивалась. Мать удаляла ее от участия в хозяйстве, как делают многие самолюбивые, капризные матери-хозяйки, которым кажется, что другие не способны так хорошо распорядиться, как они. Но у Анны Федоровны была еще и другая мысль:

— Вот, — думала она, — как я умру или она выйдет замуж, так и узнает каково без матери жить…

Книг у Маши не было. В старом комоде, в верхнем ящике, лежало несколько очень старинных романов да несколько номеров журнала "Ипокрена, или утехи любословия" семидесятых годов. И между тем как наука делала гигантские успехи, как новые вопросы, новые потребности волновали умы, Маша грустно подчас в ненастный день перебирала "Утехи любословия"… Около нее не было никого, кто бы мог заронить в ее душу зерно животворной мысли. Яков Иваныч, о котором она вспоминала, сидя на старой вербе, был честный, добрый старик, умнее и дельнее других близких ей людей; но он был человек старых понятий и боялся сбить Машу с покойной, избитой колеи ее жизни, не чувствуя себя в силах ввести ее в новую.

Яков Иваныч Орлов был сын нелюдовского крестьянина, державшего в своем селе во время оно постоялый двор. Двенадцатилетний Яша приглянулся какому-то богатому проезжему барину, и тот пожелал взять его к себе, с тем чтоб сделать из него человека, как он сам выразился. Жизнь Яши в родительском доме была незавидная: отец его сильно запивал, а мачеха не питала никакой нежности к пасынку; раздраженная против мужа, она будто хотела выместить на мальчике всю свою досаду. Яша, в котором столкновение с проезжими господами не могло не пробудить новых дум и желаний, выходящих из обыденного, узкого круга крестьянской жизни, с восторгом прильнул к своему благодетелю, открывавшему перед ним новую жизнь. Барин определил мальчика в уездное училище, и приказав своему управителю заботиться о его содержании, уехал по болезни за границу, где и умер перед выходом Яши из училища, не оставив насчет своего воспитанника никакого распоряжения.

Ученье как-то тяжело подействовало на голову Яши. Все его наклонности и стремления точно придавались тем добросовестным прилежанием, с которым он выучивал уроки и вникал в кудрявую ученость наставников. Кончив ученье, он почувствовал такую усталость и туманность в голове, точно он с места на место перетаскал огромную груду камней. Около этого времени умер и его отец, завещав сыну свой ветхий дом, а мачеха вышла замуж за городского торговца. Яков Иваныч определился писцом в уездный суд того самого губернского города, в котором кончил образование. Ему казалось, что дальше этого идти нельзя, что человек он простой, не шустрый, что уж он и то далеко ушел от своего настоящего положения. Был он как будто все чем-то недоволен, точно на что-то ему все было досадно. И угрюмо смотрел он на божий свет; молча и безусловно делал свое дело, дав себе слово не сделаться ни пьяницей, ни взяточником. Он стал изучать служебную формалистику и вскоре сделался необходимым и благодетельным лицом для просителей. Нужно ли навести справку, написать просьбу — никто как Яков Иваныч, и Яков Иваныч почувствовал, что он не бесполезен и пристрастился к своему призванию. У него было много здравого смысла и какая-то аскетическая натура. К женитьбе он чувствовал не отвращение, а непобедимый страх и считал ее лишней и тяжелой обузой. Притом же семейная чиновничья жизнь, которую он наблюдал вблизи, представляла одни печальные и незавидные стороны. Женщины его круга возбуждали в нем или сострадание, или презрение. Честный сам до педантизма, он не прощал той фальшивости и беспечности, которую налагают у нас на женщину положение и воспитание. Счастливых исключений ему не попадалось. Он отважно подавлял в себе все юношеские порывы. Чем старее он становился, тем больше вдавался в чужие интересы и как будто забывал самого себя. Добра, ему сделанного, он не забывал никогда. С отцом Маши он сошелся вследствие какого-то пустого процесса из-за лоскутка земли, несправедливо присвоенного соседом. Вскоре после этого процесса Яков Иваныч сам попал в затруднительное положение по службе, действуя беспристрастно против одного зажиточного сутяги. Ему хитро и осторожно вырыли яму; Петр Ефимыч спас его, помогая и деньгами и ходатайством. Яков Иваныч вышел в отставку и поселился на родном пепелище в селе Нелюдове. Он гащивал по целым неделям у Петра Ефимыча, деля с ним однообразные часы деревенского дня, нянчась с Машей, и был распорядителем на похоронах его, когда растерявшаяся Анна Федоровна не умела и не знала, что и как тут делать. После смерти Гранилина, который умирая просил его быть вторым отцом для его Маши, Яков Иваныч считал себя единственным ее покровителем, потому что Анна Федоровна, по его понятию, была дама сырая иизнеженная, в делах не смыслящая. Глубоко затаившаяся потребность горячей, искренней привязанности пробудилась в нем и высказалась в его беспредельной нежности к Маше. Воспитанная в глуши, обвеянная деревенским воздухом, загорелая, веселая девочка представляла для него идеал чистоты и невинности. Ему казалось, что его отеческая любовь бодрствует над ней невидимым ангелом-хранителем. Это было первое юное и чистое существо, которое встречало его радостно и ласково, и одинокое сердце его раскрывалось для нее в таких светлых, искренних порывах нежности. С колыбели до настоящего времени Маша казалась ему неизменно той же. Он с неудовольствием принужден бывал соглашаться, что она уже не ребенок, что ей уже семнадцать лет. Он воображал, что она для того и родилась, чтоб жить в этом уединенном домике на радость ему; что выйти замуж или предаться земной страсти она не могла, потому что слишком чиста и невинна, да и достойных ее никого не было. Только в любви своей к Маше Яков Иваныч был мечтателен в глубине души своей. Маша, со своей стороны, хотя тоже любила и уважала Якова Иваныча, но только впоследствии поняла вполне, какое золотое сердце принадлежало ей беззаветно. Не думала она, не догадывалась, что она была единственным и последним лучом на закате его суровой жизни. Между Анной Федоровной и Яковом Иванычем проглядывало что-то затаенно-враждебное, какое-то смутное соперничество. Самолюбивая, деспотическая Анна Федоровна находила неуместной привязанность Якова Иваныча к ее дочери.

вернуться

1

Ipomoea — вьюнок пурпурный, ипомея (пер. с англ.).

вернуться

2

Опыток — частица какого-либо товара напоказ, для видимости качества его.

2
{"b":"131681","o":1}