Литмир - Электронная Библиотека

Наигрывая на цитре, он напевал «Йестердей», и полдень близился, а веки смыкались, так что время становилось неимоверно плотным в своем тупике – не протиснешься.

И вроде бы дотянулся до восьми плодов, но воздержание-энкратия никак не давалось. Может, потому, что висело внутри власти, близ давящей державы, с которой он не желал близких отношений. Ведь в корнях ее укрыты обидные глаголы – драть, рвать, тащить и дергать. Похоже, начал разбираться во всяческих приставках, разоблачая слова до основ и подножий.

Хотя, чего уж там лукавить, не слишком-то его давили и дергали, что подметила еще Электра. А воздержания, если толковать с половой точки зрения, конечно, не хватало, но в расширительном смысле Туз многое себе запрещал – например, брак, ограничиваясь сочетанием. Впрочем, для каждого наиболее важна самая для него тяжелая аскеза.

Да разве шайтаны позволят завершить дело на подступах к девятому плоду? Они заливались соловьями, неся всякую галиматью, петушиные знания, – мол, в любой работе над собой нет воли, но пустая праздность, а полная свобода в прозе, то бишь простоте. Где солнце, там и тень, и только неподвижность – зло, а равнодушие, – как тьма без света. Так вожделей, не пресыщаясь наслажденьем, стремясь и телом, и душой, желая и душой, и телом. Уйми мятеж плоти против духа, однако и ему не позволяй мудровать.

И сложно было не согласиться с ними в тупике злого времени.

Яча и одна ночь

Соловьи в саду отпускали такие петушиные коленца, что сами, видно, поражаясь, захлебывались от изумления и умолкали, но лишь на миг.

Туз ослабел на диване у хауза под абрикосовым деревом и смежил глаза, а открыв, будто ухнул в восточную сказку, придуманную некогда безумным воробьем Врубелем. Как на его картине, с первого взгляда ничего не понять, и ни вдохнуть, ни выдохнуть, точно спирт спиртом запил. Онемевшего и ослепленного Туза окружало не менее дюжины откровенных до наготы хотим. Милые, но чуть пузатые, как глиняный Будда, они держали в руках блюда с фруктами и сладостями. Весна сменилась знойным летом.

Наверное, в каждом райском саду неизбежен запретный плод, растущий из темной основы и понуждающий перечить Творцу. Так и в домике для гостей имелся, кажется, свой гарем. «Это здешние садовницы, – хрюкнул Башкарма. – Рядовые воины-бабисты».

Мелькая перед глазами, они стремительно накрывали дастархан. Туз заботливо справился, не беременны ли чем-нибудь. «Все аккуратус, – выдал вдруг Башкарма латынью, и тут же огорченно указал на хотим с брюшком, превосходящим меру, – Поистине, всегда была породистой кобылицей арабской, и вот не уследили – какой-то мул покрыл!». – Глянул в упор на Завкли, но тот, ничего не замечая, тряс восхищенной головой: «Хотим без живота, что небо без звезд! А под звездами сладкий, как изюм, чуча!»

Обсуждение женских прелестей мужиками всегда подобно грубому сдиранию чистых покровов, обнажающему требуху. «Ну, какая такая чуча?!» – огорчился Туз.

Уже разлили водку по пиалам, и Башкарма, наминая плов на толстый свой перст, давал отведать этот полукукиш всем по старшинству в знак уважения и признания заслуг. Обряд назывался «бармок», то есть просто – большой палец. Тузу не доводилось еще вкушать с неизвестно где блуждавшей чужой дули, так что запил ее тремя, или даже сгоряча тремями, пиалами.

Все в сарае, похоже, было отлажено и выверено по вечному здешнему времени. От плова и водки взгляды обратились на садовниц, возлежавших вокруг хауза, точно пышные букеты. «Хорошо пахнут! – шумно вдохнул Башкарма, а Совхоз и Завкли, прохаживаясь, как заядлые огородники вдоль грядок, представляли хотим: „Вот Чехра – пахучий бутон! А это чайный роза Атиргуль! Бульбуль – наша соловей! Муххабат, по-вашему Любовь! И, хоп! лучшая из лучших, сладчайшее из всех имен – Яча!“

«Ячея?» – переспросил Туз. «Бери выше – сеть, – отвечал Башкарма и кивнул, будто только что приказ подписал. – По совместительству все одалиски. Мы тут исповедуем учение чарвака. Существует лишь этот мир и цель жизни в нем – достижение наслаждения. Погляди, дорогой гость, на эти цветники и клумбы. Зачем покорять холодные вершины, рискуя обморозиться и разбиться, когда вокруг столько милых взору долин и отзывчивых плоскогорий»…

Целых три толстенных змея-искусителя давили на Туза не хуже державы, как боа-констрикторы. Впрочем, глупо на них пенять, когда сам залез, куда не следует, – в потайной райский сад. И он схитрил, решив, что все это, конечно, лишь сон весенний. «Превратности времени поистине дивны», – возникли в голове строки из «Тысячи и одной ночи», никогда им не читанной. Да разве может происходить подобное в Советском Союзе, пусть даже в тупиковом его пограничье?

«В столице, какая-никакая, а советская власть, – откликнулся Башкарма, легко угадывая мысли. – У нас же все на свой манер, хоть и под крылом старшего брата, но без его указок, сами голова, – хлопнул себя по лбу. – Ну, каковы хотим?! Прикинь же им цену и значение того, что они пошли и пришли к тебе, – и указал садовницам на Туза. – Вот ваш куев – жених знатный!»

«С любовью и удовольствием! Слушаемся и повинуемся!» – немедля подступили они к совместительству, а шайтаны, как водится, тихонько узмеились прочь.

«Мой поцелуй девять и девять и девять раз уста принесут к губам твоим», – шептала Яча, заманивая в силки и петли, и вторила ей Атиргуль: «Глаз твоих взоры газелям подобны!» А Чехра с Муххабат и Бульбуль напевали: «Бахши! Дивились мы, когда во сне ты нас проведал, тем больше жаждем наяву изведать!»

Как истинные наложницы, они, конечно, не только лгали, но застилали обширное ложе из подушек и ковров. «Простор и уют тебе, владыка, ускорь сближение, – молили Туза, как эмира, увлекая на постель, ловко раздевая и почесывая голое темя, распахивая все чакры разом. – О, рахат-лукум, освежающий горло! Бравый воин-жангчи! Укроем тебя своими золотыми зонтиками»…

От их черных густых волос, промытых в пахте, пахло козами – целыми стадами, сошедшими с душистых высокогорных лугов. Одурманенный, охваченный томлением, Туз щекотал гранаты груди, покусывая яблоки щек, и входил, будто шахиншах в шатер. А самого так обнимало, ласкало и лизало многорукоязыкое восточное божество, что одолела страсть до беспамятства, и погрузился он, как в бездонный хауз, в нескончаемую вечность долгих мгновений, подобную широкому неводу.

Склонный к двуединству потерялся в языческой множественности, уже не понимая, где он, в ком – в Бульбуль, в Чехре, в Муххабат или в Атиргуль, а может, в сладчайшей Яче? Они перепутались, точно ветки одной ивы в саду, и он блуждал, словно в зарослях арчи. «Кичкирик!» – вскрикивали мокрые, как львицы, хотим.

Среди персидских ковров и взбитых подушек происходило то, что на тюркском наречии зовется пахтаньем. Нечто подобное творили якобы восточные боги с мировым океаном, после чего оттуда и вышел первый человек.

Но наслаждения, как и сласти вообще, скоро приедаются. Еще в раннем детстве Туз объелся халвой, о чем и вспомнил теперь, почуяв дурноту. Так захотелось пересоленной каши Витаса. Уже и соловьи его доняли, не умолкая ни на миг. Они кишели в кустах и деревьях, перебивая друг друга, будто москиты. Шум и гам, или местные шов-шув, наполнили голову. Всего оказалось сверх меры. В райском саду, бритый и лишенный сил, он ощущал себя точно на каторге. Наконец горлица Туман-ака утешительно проворковала в утренний час. О, не видели глаза вовек подобной ей красавицы!

Но и такого свального греха не знал Туз прежде. Светлые чувства, отделившись, то ли вытекли, то ли улетели, оставив густую скорбь да дремучую удрученность. Вот что значит врожденное единобожие – от язычества тошнит с непривычки. Вспоминая потом эту ночь, задумывался даже, не стал ли причиной развала страны, переполнив пиалу Господнего терпения.

Когда наконец вернули его в гостиницу, спал плохо, обуреваемый конопляными кошмарами, – время разваливалось, как сырая глина, и звучали слова из пустых ворот, где бродили три шайтана в черных костюмах с портфелями: «Поставлен ты на дело, которого не постиг, проси же за блуд свой прощенье!» А далее подробно снилось, как бестолково совал в какой-то погреб тело в целлофане, словно увядший букет в кувшин. Кажется, он и убил. Но кто так аккуратус завернул – неведомо. Пихал в погребок, сдвинув тягостную крышку с кривым кольцом. Отверстие, однако, узко, и кто-то смотрит в зимнее окно. Снег на еловых лапах и серые тяжелоклювые вороны. Скрипят, как ржавые дверные петли. Телега подъезжает к дому, и труп увозят, завалив крупнокочанными, бледно-зелеными цветами. Свежо так пахнут, словно щи. Свежее щей. Как только вскопанная грядка. Навязчивее прочего – тюрьма. Сухая землянка с резной решеткой в санатории. Сидеть страшно уютно. Но ни погулять, ни разбежаться – очень тесно! Если бы еще разбежаться, а так уютно, что и не хочется. Одно не совсем понятно, почему, собственно, в тюрьме. Хотя, думается, непременно за какое-то дело. Средней тяжести. Не более чем на год. А как представишь целый год, так утомительно, сердце замирает. И не разбежаться, потому что срок прибавят. Уже слыхать, как прибавляют. Стучат деревянные дни на бухгалтерских счетах. Целый мешок фасоли передали, лет пять разбирать, раскладывать по росту. И нет вины, одна тоска да обида на себя. «Неужто добился я цели и кончен мой труд? – пытался думать он во сне. – Или это пришел мой смертный час в сардобе, холодном погребе со льдом и снегом?»

24
{"b":"131376","o":1}