Это было кошмарное зрелище. Настоящий ад, хуже — судный день, неистовое пиршество перед всеобщей гибелью.
— Ренато, боже мой, что это такое?! — пытаясь скрыть ужас, спросил я.
Он, скрестив руки на груди, с выражением величайшего презрения долго смотрел на безумную вакханалию, происходившую в этом нечистом человеческом муравейнике.
— А музыка! Вы слышите музыку, профессор?
Только тогда я понял, что присутствующие в зале танцуют! Слева, на эстраде, уродливой и кривой, составленной из гнилых досок, грязных камней и листов ржавой жести, стояли, сидели и лежали музыканты в изорванных одеждах. Они терзали скрипки и виолончели, разбивали рояли, дули в саксофоны и тромбоны с такой яростью, будто хотели выдуть из них самую душу. Они крошили барабаны, маленькие и большие. Перед микрофоном стояло сумасшедшее существо. Оно было тонким и длинным и почему-то напоминало струну на гитаре, которую то натягивают до предела — так, что она вот-вот лопнет, то отпускают, и она безнадежно свисает, неспособная издать ни единого звука. Певица периодически вытягивалась, приподнималась на носки. Из ее горла вырывался пронзительный визг, способный проколоть самые толстые барабанные перепонки. Визг переходил в крик голодного шакала, в звериный рев, в лошадиное ржание и, наконец, замирал в страшном хрипении. Над всем этим властвовал какой-то скрытый патологический ритм. Он гипнотизировал людей, заставляя их повиноваться хаосу звуков…
В конце зала, за кроваво-красной портьерой, мы снова оказалась у широкой, устланной ковром лестницы. Дорогу преградили две женские фигуры, затянутые в черные лоснящиеся одежды, с масками вместо лиц.
— Этим, родившимся от брака смерти и разврата, дайте по сто лир каждой…
Наверху была мертвая тишина. Оглушенный криками танцевального зала, я в нерешительности застыл перед золоченой решеткой, отделявшей лестничную площадку от длинного, тускло освещенного мраморного коридора.
Ренато толкнул ногой решетку, и она бесшумно распахнулась. Ступая по мягкому ковру, делающему шаги совершенно неслышными, я вдруг почувствовал легкий дурманящий запах, смешанный с запахом больницы… Чем дальше мы уходили по коридору, тем он становился все более и более тяжелым. Голова начала понемногу кружиться.
— Куда мы идем, Ренато? — прошептал я.
— Следующий круг ада…
Представьте себе роскошно убранную гостиную со старинной мебелью в стиле барокко, обитую красным плюшем, с круглыми столиками для карточной игры, стены, обтянутые зеленым шелком, бронзовые фигуры в нишах, державшие в руках факелы-бра, в которых горели электрические лампы. У стен — широкие диваны… Две роскошные хрустальные люстры с большим количеством крохотных электрических лампочек затянуты черным крепом. Откуда-то доносилась монотонная музыка, скрипичная пьеса на одной струне, унылая, как звук капель, падающих из кухонного крана…
Гостиная была полна хорошо одетых людей, неподвижных и молчаливых… Те, что сидели на диване, через длинные резиновые трубки потягивали дым из небольшого пылающего очажка — бронзовой чашки, стоявшей на колбе с водой. Вокруг столиков в расслабленных, безвольных позах тоже сидели мужчины и женщины. Через тонкие стеклянные трубочки они что-то потягивали из бокалов. Третьи в безвольной позе полулежали в креслах. «Наркоманы!» — догадался я.
Это был молчаливый праздник смерти. Лишь иногда тяжелые вздохи и легкий стон нарушали тишину гостиной.
При виде этого бесшумного самоубийства я задрожал как в лихорадке.
— Они видят свои сны, — шептал Ренато. — Сейчас они живут, не здесь, а где-то далеко, в несуществующих мирах, в чудесных краях пестрых и бесформенных грез…
Следующий круг ада — художественная выставка. Она была совершенно пуста. Только в самом конце длинной галереи в кресле скорчилась фигура человека.
— А вот здесь — настоящий кошмар! — воскликнул Ренато.
Лицо его исказилось от ярости, глаза сощурились, как у пантеры, изготовившейся к прыжку на свою жертву. Он судорожно сжал мою руку.
— Смотрите. Смотрите и запоминайте. Все, что мы видели там, воплощено здесь. Эти картины изображают мир тех людей! Здесь квинтэссенция вырождения мыслей и чувств пресытившихся жизнью обреченных бездельников. На полотнах записан их страх перед грядущим, их ужас перед одиночеством, их паника перед неизбежным безумием. Вот две дрожащие параллельные черные линии на белом фоне. Читайте, профессор! Здесь написано: «Любовь…». А вот еще. Правильная геометрическая спираль, прорванная округлыми розовыми выпуклостями, напоминающими культи безруких и безногих. Эта картина называется «Завтра». Обратите внимание на это. Серая глыба, под ней что-то бесформенное и лужа крови. И фон, напоминающий тонкое ажурное кружево. Как вы думаете, что это такое? Это «Философия». А уродливый шар, перекусываемый желтыми зубами, — «Болезнь». Вот и скульптура. Благородный сицилийский мрамор и бесформенное четвероногое чудовище, раскрашенное масляными красками в пурпурный и зеленый цвета! Скульптура называется «Танец». Правда, профессор, похоже на то, что мы видели внизу?
Мы брели по пустынной галерее, и Ренато, останавливаясь возле каждого «произведения», с яростью и отвращением давал им убийственные характеристики.
— И они хотели, да и сейчас хотят, чтобы я писал так же! — кричал он. — Этого никогда не будет, никогда! Они хотели, чтобы я умер с голоду, они затравили Анджелу. Они забросали ее камнями! — И вдруг, перейдя на шепот, Ренато добавил: — Но я убил его, профессор.
— Кого?
— Эту продажную душу, этого урода, эту тварь Сикко. Вы должны его помнить. Когда мы встретились с вами в первый раз, в кафе на Виа-Браве, где я выставил свои картины, он их поносил при всех. Он завистливый и подлый, этот Сикко. Он всегда завидовал моему таланту. Он никогда не мог писать так, как писал я, и поэтому стал подражать уродству, выставленному в этом зале. Когда он узнал, что простые люди покупают мои картины, особенно те, которые я писал с Анджелы, он меня стал преследовать. Он появлялся везде, где выставлялся я. Он насмехался надо мной, оскорблял меня. Затем он пошел на страшную подлость. Он решил лишить меня натуры, в которой воплощена вся наша жизнь, все наши беды и страсти и все то красивое, что еще осталось…
Однажды, когда я пришел к вам, чтобы побыть в одиночестве с вашими аппаратами…
Едва Ренато произнес эти слова, я будто прозрел, дорогой друг. Действительно, что доказал мой опыт? Что означали те две минуты одиночества в искусственно сотворенном мной мире, куда я поместил Ренато? Только одно: нельзя отрешить человека от того, к чему он привык, нельзя создать для него мир, в котором он никогда не жил. Что бы вы ни делали, как бы вы ни играли на его чувствах, можно только воскресить в нем то, что было записано самой жизнью. Я вдруг почувствовал громадное удовлетворение, когда, наконец, понял, что человека создает окружение, в котором он живет. И если только вы не нарушаете самым радикальным образом его нервную систему, вам никогда не удастся отбросить его в какой-либо фантастический мир. Фантазия — это всего лишь неполное описание мира. Мой прибор воздействовал на все органы чувств художника, и, значит, он не мог жить иначе, чем в реальной жизни. Открытие, похоже, стоило опыта!
— Ренато…
— Не перебивайте, профессор. Сикко пронюхал, что я откуда-то получаю деньги. Он увидел, что я не умираю с голода, что Анджеле стало лучше. И что я пишу так, как никогда не писал. Так вот, несколько недель назад, когда я очередной раз был в вашей лаборатории, он пришел на квартиру синьоры Больди. Он вывел Анджелу на улицу и, поставив ее посредине, стал кричать всем прохожим, что она — подлая тварь, что она заманила его к себе и ограбила, и еще много-много гадости кричал этот Сикко. И тогда толпа стала бить Анджелу, бросать в нее камнями, топтать ногами, и, когда я прибежал, все было кончено.
— Ренато… — простонал я. — Ничего этого не было. Только два дня назад…
Не слушая меня, он продолжал:
— Тогда я решил отомстить негодяю. Вы уже знаете, как я это сделал. Я снова переселился на баржу и послал ему записку, чтобы он пришел. Я написал ему, что понял смысл новой живописи и согласен работать вместе с ним, что мы вместе создадим потрясающие абстрактные картины и скоро станем самыми богатыми художниками в Италии.