Я вспомнил, как когда-то также напутствовал премию "Хрустальная роза" прекрасный русский драматург Виктор Сергеевич Розов. И вручал первым лауреатам, в том числе и мне, памятные дипломы. Такое запоминается на всю жизнь.
Вот и вологодским лауреатам запомнится не столько встреча с Мироновым (сегодня он есть, завтра на его место придёт другой), сколько встреча с Василием Беловым. Да и Владимир Личутин как бы эстафету беловскую принял, как младший брат от старших – русских литературных богатырей.
А "Хрустальную розу Виктора Розова" в этом году присудили по прозе – Валерию Черкесову из Белгорода, по поэзии – замечательному краснодарскому поэту Николаю Зиновьеву, за театральное творчество – дирижёру Владимиру Янковскому, режиссёру Геннадию Чихачеву, композитору Александру Кулыгину (за постановку пьесы А.Островского на сцене московского музыкального детского театра), за музыкальное исполнительство – выдающемуся дирижёру Анатолию Полетаеву, руководителю академического оркестра "Боян", а за заслуги в развитии литературы – Валерию Ганичеву.
Думаю, пора утверждать и премию "Русская слава" и вручать её на псковщине на Холме русской славы, под торжественные залпы десантников.
Уже утверждены где длинные, где короткие списки и других литературных премий разных направлений: Бунинской, премии "Дебют". Скоро наступит время подводить итоги и "Большой книге", где среди несомненных претендентов из короткого списка назову прежде всего Владимира Маканина с его чеченским романом "Асан" и всё того же питерца Илью Бояшова с "Танкистом". Две военные книги двух невоевавших людей, толково и искренне написанных. Что это – предчувствие новой войны? У нашего "соловья Генштаба" Александра Проханова появляются конкуренты и в левом и в правом стане, к штыку приравнивающие своё перо. Писатели предчувствуют мобилизационное настроение мира.
Насколько же наши русские писатели (так же, как восточные или латиноамериканские) глубже по замаху, по проникновению в судьбы мира, нежели усталые европейские мастера, воспевающие чувственную безнадёжность и расслабленное безверие. Поразительно, они вроде бы живут гораздо более благополучно, но они все уже за "концом мира" (по Френсису Фукуяме), а мы в своих страданиях и нищете готовы и дальше бороться.
Когда-нибудь и победим!
Пётр Краснов “НЕ МОГУ МОЛЧАТЬ”. К 100-летию написания Л.Н. Толстым одноимённой статьи
Удивительны всё-таки в русской литературе сопряжения, переклички, споры и диалоги между писателями через многие десятилетья, а то и столетье, невзирая на разделяющую смертную грань, на переменчивые времена и нравы...
Одна из таких поразительных "связок", на которую почему-то мало обращают внимание исследователи, – между Радищевым и Толстым. "Путешествие из Петербурга в Москву" – это, по сути, своего рода "не могу молчать" Александра Николаевича Радищева. Он первый из известный писателей, в ком во весь голос и во всеуслышанье заговорила дворянская совесть: "Не оправдывайте себя здесь, притеснители, злодеи человечества, что сии ужасные узы суть порядок, требующий подчинённости!.."
Он, как и Лев Николаевич, прошёл путь нравственного и социального протеста до конца: приговор к смертной казни, шесть лет Илимского острога, помилование и работа в Комиссии составления законов (при Александре I, известном по Пушкину как "плешивый щёголь, враг труда"), где за составление антикрепостнических и уравнительных проектов законов ему грозила новая ссылка – и он, в знак протеста опять же, покончил жизнь самоубийством... "Не достойны разве признательности мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие, для того (потому. – П.К.), что не могли избавить человечество из оков и пленения?!"
Трижды достойны, конечно.
"Произведения Толстого стремятся к правде, – записал в дневнике М.Пришвин через 30 лет после исхода Льва Николаевича из неразрешимых противоречий этой самой правды земной. – Каждая строчка Толстого выражает уверенность, что правда живёт среди нас и может быть художественно найдена, как исследователем (т.е. геологом. – П.К.), например, железная руда..."
Но – какая правда? Правда "Воскресения", "Хаджи-Мурата", публичного учения его, созданного, мне кажется, больше по художественным, чем по идейным вероустроительным канонам и законам? Но как быть с дневниковыми записями, обращёнными к себе, к совести своей, к своему чувству справедливости? "Главное же, мучительное чувство бедности – не бедности, а унижения, забитости народа. Простительны жестокость и безумие революционеров..." Именно так: простительны!
Вряд ли кто будет спорить, что едва ли не всё и публицистическое, и художественное писательство Толстого последних двух десятилетий проникнуто, пропитано великим и непримиримым неприятием властвующего строя. Потомки до сих пор горячо обсуждают проблему "непротивления злу насилием" – и, похоже, обречены обсуждать её до скончания веков; а Лев Николаевич в очередной раз записывает: "Существующий строй до такой степени в основах своих противоречит сознанию общества, что он не может быть исправлен, если оставить его основы, так же как нельзя исправить стены дома, в котором садится фундамент; нужно весь, с самого низу перестроить. Нельзя исправить существующий строй с безумным богатством и излишеством одних и бедностью и лишениями масс..."
Сверхактуально для нас, нынешних "россиян", не так ли? И справедливо потому именно, что – правда. А как "перестроить" без насилия? И опять Лев Николаевич не замедлит пусть с дневниковой, но правдой, своей и народной: "Народы... хотят свободы, полной свободы. С тяжёлого воза надо сначала скидать столько, чтобы можно было опрокинуть его. Настало время уже не скидывать понемногу, а опрокинуть..."
Радикально? Ещё бы, и называется это, само собой, переворотом – воза ли, строя ли. То же самое, считай, писал о капитализме наш самый революционный поэт: "Его ни объехать, ни обойти, единственный выход – взорвать!.."
Эти и им подобные весьма откровенные мысли рефреном проходят сквозь его поздние дневниковые записи – пусть вторым, не столь навязчивым планом, но первому – публичному, вероисповедному – плану полностью противоречащие... где правда? Пожалуй, это уже не только "зеркало русской революции", но "искра", угли её, хотя бы и под пеплом непубличности. Как видим, противоречива правда, разноречива и протеична порой, а то и коварна ко взыскующему её, будь она фактологического или даже художественного порядка.
Кто-то возразит: да у такого всеобъемлющего по охвату писателя-гения можно найти и выстроить в тенденцию всё что угодно, он широк как сама неопределённость и противоречивость жизни...
Не скажите: именно против этой всеоправдывающей широты и неопределимости, всё с себя списывающей, невменяемой, и борется Толстой – за немногие чёткие нравственные критерии, которыми должен руководствоваться в жизни человек; не совсем зря обвиняли писателя в опрощении-упрощенчестве; и в основе его протестной "революционности" лежит как раз один из этих немногих критериев: отрицание неправедности существующего порядка вещей, несправедливости, нравственная, социальная и всякая другая правда в конечном счете. Из его непубличного оправдания "жестокости и безумия революционеров" (как меньшего зла, на его взгляд) и исходит гласная теперь, публичная статья "Не могу молчать" – в надежде, что это остановит обоюдное насилие террористов и власти? Никак не верится в это, ибо он-то хорошо знал о непримиримости бомбистов и револьверщиков. Значит, по Льву Николаевичу, путь оставался только один: власть останавливает ответный террор и, за неимением другой защиты, идёт на уступки за уступками, теряет "тайну и авторитет", слабеет, разлагается – и, наконец, сламывается, "воз переворачивается"... Вся власть – кому?