По его ль сноровке, по его размаху,
По его ль желанью, по его уму
Подарила мама красную рубаху,
Видную рубаху сыну своему.
Какая удаль, какая мощь закладывается уже в ритм, ритм-накат стихотворения! А что говорить о судьбе героя?!
Пыль столбом взметнулась,
расступились дали,
Полымем занялся парень на ветру.
…С той поры над степью только и видали
Красную рубаху рано поутру.
Неопалимая купина — неопалимая суть-жуть — русской души не может не пламенеть без красной рубахи, ох, далёкой от понятного, т(о)варного — TV — комильфо — вот одно из откровений, пронзительно-первозданных откровений бояриновской книги. И не стоит его бояться, как любое подлинное от-кров(ь)-ение. Тем более и сам лирический герой делает его вехами своего пути:
О себе нимало не печалясь,
Я разлуку чувствовал острей.
Если что-то в жизни получалось,
Я спешил разрушить побыстрей.
Чем тошнее, тем оно и лучше, —
В забубённом этом кураже
Ни в тайге, ни в городе Алуште
Не нашёл я благости уже.
Тесен, тошен русскому человеку, нет, не отчий дом, не земля родная, не мир в целом — чего там хочется всяческим — метафизисцирующим, бердяйствующим, идейным — "ключникам": ведь тогда нам только и останется, как в-их-истину воскурить кладбищенскими небожителями, русскими, но, ах, ах, не с т(о)варным — TV — ничего — тесен, тошен русскому человеку исключительно псевдоблагой, зацикленный на удачливости — безбожный — мир, чему посвящено программное стихотворение книги: "Так случится…":
И воскликну я: "Здравствуй, Иуда!"
"Мы одни, — скажет он, — мы одни!
Непонятны мне все остальные.
И родней не бывает родни,
Потому что мы оба земные."
Он вздохнёт: "Я устал призывать
Всех, кто знал о дрожащей осине.
А теперь есть кого предавать
И скорбеть о тебе, как о Сыне.
Здесь Владимир Бояринов и его лирический герой доходят до оригинального, до парадоксального осознания основной беды русского человека в ХХ веке: его здравомысленной приверженности земному с его безбожно-прагматическими благами; его цивилизованного желания обустроиться в счастье при помощи одной гуманно-родственной человечности. И за это русский человек — как настоящий иуда своей красной рубахи — достоин неумолимого предательства и одновременно преданности Иуды оного, достоин — вместо Христа — в условиях Богооставленного, безбожного мира. Такова органическая метаморфоза всякого "одинокого" гуманизма, родственного в России иудству да ещё "ласкам" и "вкрадчивым речам" зелёного змия, как замечает поэт в другом стихотворении: "Прощание с зелёным змием". Но каково, каково быть преданным при всём своём гуманистичном ничтожестве — вместо самого Христа?! Чем ни ещё один здравомысленный соблазн, теперь земного, гуманизированного христианства?! И то же, ей-ей, на крови или, в лучшем случае — на дрожащей осине…
Да, действительно тяжело и почти невыносимо осознание в себе, осознание вне себя русскости в её метаморфозах ХХ века. В её псевдоблагости, не важно большевистского или демократического разлива.
Как ни остро мы чувствуем время —
Время ранит больней и острей!
Так и тянет воспеть просто стихийную, самозабвенную — "заблудшую" — душу.
Она всего лишь птаха
Меж небом и землёй,
В своём скитанье давнем
Не ставшая ни камнем,
Ни мудрою змеёй.
Так и хочется умопомрачительной баньки — "Ерохвоститься пора!" Так и хочется любвеобильного экстаза до некой "весны". Но красная рубаха — неопалима, наша суть-жуть никуда не исчезает:
И поныне тропою окольной
Не объедешь и не обойдёшь
Звон молитвенный, звон колокольный,
Небеса обращающий в дрожь.
И в другом стихотворении:
И не надо пьянящей свободы,
Если тянет вглядеться в упор
На бездонные в омутах воды,
На горящий в потёмках костёр.
Даже Иванушка у поэта отнюдь не домашний дурачок-бездельник и тем более не здравомысленный иуда, а воин-богатырь, умеющий держать бойцовскую паузу и ждать без суеты целую вражескую орду, но главное — умеющий вопрошать, не надеясь на ответ в виде той или иной понятно-продажной истины, умеющий отвечать рукоприкладно — по бессловесно-победоносному существу.
Так, сама русскость уводит поэта, а за ним и читателя от различных псевдоэстетических банальностей и стереотипов, оставляя нас один на один — в упор — с нашей подлинной и потому небезопасной — откровенной — природой.
Нет больше сил бодриться да куражиться.
Пора, пора подумать о душе.
Пора на одиночество отважиться;
Пора, мой друг, нет выбора уже.
И опять парадокс: речь идёт не о каком-нибудь экзистенциальном, индивидуалистическом или том же безбожном одиночестве. Нет, речь идёт о наверно единственно возможном сегодня для русского человека возвращении-прорыве в нашу национальную традицию — апеллируя к своим личностным и вроде бы сугубо эгоцентрическим, а получается — архетипичным! — безднам. В условиях тотального уничтожения русского традиционного уклада и в деревне, и в городе. И в литературе.