Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А кто не найдет, тоже выразит эпоху. Но — с другой стороны. С той, где вечно пляшут и поют.

Этот пляс еще откликнется в лирике Барковой. Но пока — марш. И этот планетарный размах души, вселенский охват, готовность "прильнуть к груди человечества" — все это так заманчиво согласуется с идеями мировой революции! И — с гремящим в столицах Пролеткультом. Только там — то и дело пустой грохот и звон, а тут — горячее безумие, огненная подлинность.

Нарком просвещения Луначарский, приехавший в Иваново-Вознесенск смотреть кадры, очарован. "Я нисколько не рискую, говоря, что у товарища Барковой большое будущее". Больше: он "вполне допускает", что товарищ Баркова "сделается лучшей русской поэтессой за всё пройденное время русской литературы".

Нарком недалек от истины. С той поправкой, что пройденное время всегда имеет лицевую сторону и изнанку. А по масштабу фигура вполне подходит. По ярости противостояния. По планетарности охвата.

"Во мне в сущности много брюсовщины",— с горечью обернется она полвека спустя. И вспомнит, что были даже какие-то семинары "по Брюсову и Анне Барковой" в начале 20-х годов. "Брюсовщина" — псевдоним мировой инженерии, победного насилия разума над инертностью мира. На какое-то мгновенье этот стиль овладевает пером жар-птицы из Иванова, но ненадолго: ни в Брюсовском Институте, ни в брюсовской стилистике она не удерживается. Потому что изначально там — все небрюсовское: яростное, непредсказуемое. И — абсолютно женское (что и декларировано названием первого сборника: "Женщина"). "Планетарность" схвачена с тем, чтобы по-женски импульсивно взорвать ее, вывернуть наизнанку, прожечь насквозь.

Сами пролеткультовцы мгновенно чувствуют, что в их расчисленное созвездие летит противозаконная комета. Едва нарком отводит ее в Дом Журналистов, чтобы продемонстрировать московским экспертам, как сыплются искры. В защиту выступает только Пастернак. "А Малашкины, Малышкины, Зоревые, Огневые (фамилий уж не помню, — не без издевки заметит Баркова полвека спустя) усердно громят…".

Что же ей клеят? Чертовщину, мистику декаданс, анархизм, бандитизм. Патологию. Вообще даже не определишь… "Любопытный и жуткий образец… ущемленной девицы". "Ахматова в спецовке".

Последнее, как сказал бы Блок, небезынтересно.

Блок тоже что-то чует, записывает в дневнике: "стихи Барковой из Иваново-Вознесенска. Два небезынтересных". Баркова отвечает, роняя в одном из писем: "Блочки, Ахматочки".

Ходит даже такое: "Россия раскололась на Ахматовых и Барковых". Сцеп по противоположности, раскол по сцепу. Раскол Баркова подтвердит полвека спустя, усмехнувшись на восторги одной читательницы самиздата, что она, мол, пишет не хуже Ахматовой.

— Не хуже Ахматовой? Это для меня не комплимент.

"Она знала себе цену",— комментирует Л.Таганов, хорошо знающий цену и самого размежевания: та Анна помнит плат Богородицы и надеется его сберечь, а эта знает, что ничего нет.

И не было. "У Барковой не было ни Царского Села, ни литературного Петербурга, не было той особой домашней близости к культуре, которая даже в самом отчаянном положении дает художнику уверенность и надежду" .

"Домашняя близость к культуре" возникает у Барковой как бы в запоздалом эксперименте. И в форме, не лишенной гротеска: в 1922 году нарком просвещения устраивает ей переезд из Иванова в Москву. Он оформляет ее своим личным секретарем и поселяет в своей квартире. В Кремле.

Пара лет, проведенных Барковой в секретариате Наркомпроса,— неповторимая школа. Школа психологическая: "по одному взгляду на человека решить, можно ли пускать его к Луначарскому". Школа предметно-историческая: подслушав однажды разговор Луначарского с Богдановым о только что умершем Ленине, потрясенная, хоронит в памяти; и лишь тридцать лет спустя освобождается — через стихи: трюм советского корабля ужасен, "обманный пафос революций и обреченный бунт рабов" — неизбежность, совладать со всем этим может только "великий диктатор", каковым и был ушедший вождь, а до него, пожалуй, Кромвель…

Кромвель — это история, а есть еще быт кремлевских старожилов и новоселов: "живу в Кремле, ничего не делаю, писать нельзя — вечно народ". Столичная суета мешает сосредоточиться. (В свое время в Иванове заполнила анкету: "Какую обстановку считаете благоприятной для своей литературной работы?" — Ответила: "Быть свободной от всех "технических" работ, быть мало-мальски обеспеченной" — и прибавила в стиле своей героини Настасьи Костер: "Может быть, лучшая обстановка — каторга". Пророчит, пророчит пифия…). Но пока, в Кремле обустраивает свой быт. "Обещают паек… Ох, уж эти мне покровители, черт бы их подрал… В июне уедут к Балтийскому морю, и остаешься, как рак на мели".

Главного покровителя огнекудрая бестия тактично обходит, но в конце концов не выдерживает и в письме своей приятельнице (той самой немке-учительнице) признается, что ей хочется поджечь его квартиру.

Так. Поджечь Кремль. ОГПУ, перлюстрировавшее переписку, кладет письмо на стол наркому.

Баркова вылетает с должности и оказывается на улице. Нанимается хроникером в газету, бегает по уголовным делам, путается в статьях Кодекса, потом привыкает. (Пригодится, когда дела начнут заводить на нее саму? Увы, поэтам свойственно наводить на себя судьбу, когда они разгадывают судьбы мира.)

Сгорела жизнь в одну неделю.

Поднять глаза невмоготу.

Какою ж

гучею метелью

Меня умчало в пустоту?

Людская наша осторожность

Жалка, слепа и неверна.

Коль ты не веришь в невозможность,

То, значит, сбудется она.

И не поймешь, не бред ли это,

Или твой разум тяжко пьян,

С землей столкнулася комета,

Земля ли пала в океан…

Огненный хвост тает в пустоте. Ожидание гибели приобретает обыденные контуры. "Хоть раз бы поглядели вы с лаской на меня. Считаю я недели до гибельного дня". Прежние лейтмотивы меняются. Раньше чувствовала себя предтечей, ждала "вторую". Теперь поняла: не дождется. "Ты, жизнь моя, испорченный набросок великого творения, истлей". Раньше мечтала спалить церкви. Теперь жалеет о поверженном Ветхом Завете. "Отреклись от Христа и Венеры, но иного взамен не нашли. Мы, упрямые инженеры новой нежности, новой земли"…"

Вообще-то за такие попадания поэтов принято записывать в гении: "инженеры человеческих душ" узаконятся лет шесть спустя, когда Баркова уже будет гнить в лагере. Попадание в термин, конечно, потрясающее. Только с той стороны мишени.

34
{"b":"131000","o":1}