Однажды они встретились. Совершенно случайно, поздним летом 1829 года в Карлсбаде. Шеллинг писал жене: «Представь себе, вчера сижу я в ванне и слышу весьма неприятный полузнакомый голос, спрашивающий меня. Затем неизвестный называет свое имя, это был Гегель из Берлина, проездом из Праги, намеревающийся задержаться здесь на несколько дней. После обеда он пришел ко мне во второй раз, готовый к услугам и необычайно дружески расположенный, как будто между нами ничего не произошло. Так как мы не касались научных вопросов, чего я постараюсь не допустить, и так как он очень ловкий человек, то я провел несколько вечерних часов вместе с ним за интересной беседой».
В письме Гегеля жене иные интонации: «Вчера вечером я встретился с одним старым знакомым, с Шеллингом, который так же, как и я, прибыл сюда один, чтобы — в отличие от меня — пройти здесь курс лечения. Он бодр и здоров, ванны принимает только для профилактики. Мы оба обрадовались встрече и сошлись как старые сердечные друзья». Две разные реакции на встречу, две судьбы, Два человека. Гегель в благодушном спокойствии. (А через два года он умрет.) Шеллинг нервничает. [(Но жить ему еще четверть века.)
По-разному реагируют они и на плагиат, жертвами которого стали оба. Эрлангенский профессор Капп в 1826 году выпустил книгу «Конкретно-всеобщее в мировой истории», где довольно близко к тексту оригинала вдохновлялся гегелевскими лекциями по философии всемирной истории. Гегель обратил на это внимание, но скандала не учинил, просто не ответил автору, пославшему ему дарственный экземпляр. Через три года появилось новое сочинение Каппа «О происхождении людей и народов», которое он посвятил «Гёте, Шеллингу и Гегелю». Второй без труда обнаружил заимствования из своих лекций по философии мифологии и выступил с возмущенным заявлением:
«Господин профессор Капп из Эрлангена несколько лет назад публично обворовал конспекты своего учителя господина профессора Гегеля по философии истории, ныне он позволил себе позаимствовать положения и выдать их за свои из лекций нижеподписавшегося по философии мифологии. Нижеподписавшийся сожалеет, что господин профессор Капп, используя такой простой и дешевый способ выступить в качестве первооткрывателя, тем самым исключил себя из великого научного сообщества, которое, как и любое другое, покоится прежде всего на правопорядке, честности и святом уважении к чужой собственности, и поставил себя в ряды писак, стоящих по замыслам своим в шкале бесчестности гораздо ниже, чем те, которые перепечатывают чужие произведения без разрешения авторов, поскольку интеллектуальная собственность выше материальной. Всеобщее чувство негодования по поводу подобного грабежа идей основывается не только на естественном неприятии любого нарушения права духовной собственности, которая является наградой за усердие и труды, самое возмутительное в преступлениях подобного рода состоит в том, что разрушается прекрасное, продуманное, выношенное целое, откуда вырываются отдельные фразы и лишаются надлежащего обоснования».
Возмущение Шеллинга было искренним: он никак не мог решиться предать гласности выношенные годами идеи, а тут они приходили к нему со стороны искаженные, опошленные и без всякой ссылки на того, кому они принадлежат. Хорошо Гегелю сохранять спокойствие: идет по проторенной дороге, повторяя зады его, Шеллинга, юных идей. А каково ему, вознамерившемуся проложить новые, неизведанные пути философии?
Шеллинг снова чувствует прилив сил; пора болезней, слабостей и шатаний миновала, он снова «гранит», как когда-то называла его Каролина. Пусть судьба вознесла его близко к трону, но он не раболепствует, он готов самому королю, если понадобится, сказать суровые слова истины. Не побоялся он весной в день 70-летия Академии наук обнародовать то, что он думает о королевском вмешательстве в дела ученой республики. Король Людвиг приказал тогда сделать академиком австрийского историка барона Хормайра. Шеллингу это было не по душе, он считал, что Хормайру нечего делать в академии, и он прямо сказал: процветанию научных дел приказы помогают столь же мало, как росту растений, и в том и другом случаях нужно только создать подходящие условия, устранить препятствия и не вмешиваться в естественный процесс. Никаких фамилий он не называл, но всем было ясно, о чем речь.
Ему посоветовали воздержаться от публикации речи, по крайней мере, того места, где содержится прозрачный намек, угрожали опалой; он отказался наотрез, напечатал все, как сказал, и очень гордился своей публикацией. Считал ее фактически первым своим выходом в свет после четырнадцатилетнего перерыва. (В 1815 году вышла его речь о самофракийских божествах.) Король не обиделся на своего любимца, да и чего было обижаться, когда Шеллинг прав. Ведь он не пустой фрондер, готовый по любому поводу перечить начальству. Он полон пиетета перед двором и охотно поддержал идею избрать почетным академиком наследника престола Максимилиана.
«Его королевскому высочеству кронпринцу исполняется сегодня восемнадцать лет, и согласно конституции он достиг полного совершеннолетия. Королевская Академия наук, которая с момента ее основания всегда придерживалась патриотического направления и откликалась на все события, важные как для царствующего дома, так и для всей страны, не могла пройти мимо этого радостного события, не могла не присоединиться к всеобщим поздравлениям юному венценосцу, который по старонемецким обычаям получил право носить оружие, а со временем призван будет продолжить дело августейшего отца и деда на благо баварского народа». Это слова Шеллинга. А член академии фон Рот прочитал написанное по этому случаю латинское стихотворение, и собравшиеся единодушно проголосовали за предложение своего президента опубликовать стихотворение в трудах Академии наук, дабы достойным образом увековечить память о достославном дне 28 ноября 1829 года.
Шеллинг не ищет больше уединения, не скрывается от близких и посторонних. Его дом открыт для посетителей, а по пятницам он устраивает вечера для профессоров и студентов. В университете он читает только один курс, последовательно по частям излагая свою систему. Начал с большого, на целый семестр историко-философского введения, затем три семестра посвятил подробному изложению «Философии мифологии». На зимний семестр 1829 года объявил курс «Система мировых эпох».
В эту пору в Мюнхен для пополнения образования приехал молодой русский дворянин Петр Васильевич Киреевский, будущий выдающийся фольклорист. Шеллинг уже пользовался в России громкой известностью, и Киреевский поспешил записаться к нему на лекции. Курс должен был начинаться на следующий день, поэтому юноша отправился к профессору домой. Его встретили две дочки, и на вопрос, здесь ли живет господин тайный советник Шеллинг, старшая велела младшей узнать, дома ли отец, и стала разговаривать с приезжим по-французски о погоде. Младшая вернулась и сказала, что гостя просят пройти в приемную. «Взошел Шеллинг, но совсем не такой, каким я себе воображал его. Я часто слыхал от видевших его, что никак нельзя сказать по его наружности: это Шеллинг. Я думал найти старика, древнего, больного и угрюмого человека, раздавленного под тяжелою ношею мысли, каким видал на портретах Канта; но я увидел человека по наружности лет сорока (Шеллингу было тогда 54 года. — А. Г.), среднего роста, седого, несколько бледного, но Геркулеса по крепости сложения, с лицом спокойным и ясным. Глаза его светло-голубые, лицо кругловатое, лоб крутой, нос несколько вздернутый кверху сократически; верхняя губа довольно длинная и выдавшаяся вперед, но, несмотря на то, черты довольно стройные и лицо хотя округлое, но сухое; вообще он, кажется, составлен из одних жил и костей. Определить выражение лица всего труднее; в нем ничего определенного не выражается, и вместе с тем лицо ко всем выражениям способное. Лихонин, говоривший, что выражение лица на портрете Жан-Поля слишком индивидуально, назвал бы выражение Шеллинга абсолютным. Только в нижней части лица видна какая-то энергия и легкий оттенок задумчивости в глазах, когда он перестает говорить. Но когда он, опустив на минуту глаза в землю, вдруг взглянет — какое-то молние блеснет в его глазах, обыкновенно спокойных. Вот все, что можно сказать о наружности Шеллинга. Он встретил меня извинением, что заставил дожидаться, и пригласил взойти в другую комнату, которая, как кажется, его кабинет. Здесь, говоря с Шеллингом, я ничего не мог заметить, кроме кипы бумаг на большом столе, несколько рядов книг на досках, прибитых к стене. Когда я сказал, что желаю слушать его лекции, он отвечал, что очень рад, если хотя чем-нибудь может быть мне полезен, просил адресоваться к нему во всем, что он может сделать. Он посадил меня на диван, а сам сел передо мною на стуле и с вопроса, долго ли я намерен оставаться здесь, начал говорить о здешних собраниях по части искусства и библиотеках; потом, спросивши, в каком состоянии осталась библиотека Московского университета после пожара, начал расспрашивать о Москве… От университета он перешел к образу жизни москвичей, говорил, что воображает в Москве большое разнообразие во всех отношениях, смешение азиатской роскоши и, обычаев с европейским образованием, расспрашивал о состоянии нашей литературы, говорил, что он слышал, что она делает быстрые шаги, и что он слышал также, что у нас драматическое искусство процветает, особенно что есть отличные комики, но в последнем, по несчастью, я не мог подтвердить его мнения. Потом он перешел к настоящей войне.[10] „России, — сказал он, — суждено великое назначение, и никогда она еще не высказывала своего могущества в такой полноте, как теперь. Теперь в первый раз вся Европа, по крайней мере все благомыслящие, смотрят на нее с участием и желанием успеха; жалеют только, что в настоящем положении ее требования, может быть, слишком умеренны“. Он говорил о трудностях русского языка для иностранцев и как важно между тем его изучение; хвалил его звучность; говорил, что очень много слышал о нашем Жуковском и что, по всем слухам, это должен быть человек отличный. Очень хвалил Тютчева».