Следующую неделю я провела как в тумане, однако узнала, что мне прострелили лопатку, но набитый мясом рюкзак уменьшил силу пули и спас мне жизнь. Когда меня нашли, я страдала от переохлаждения, занесенной инфекции и иммунологического воспаления, развившегося из-за того, что оленья кровь попала в мою рану. Кто и почему в меня стрелял, в этой больнице не спрашивали, а сама я боялась поднимать эту тему. Что же до местонахождения, то моя догадка оказалась верна: меня доставили в клинику Общества сестер милосердия Крови Христовой, существовавшую, как я узнала позднее, при главном орденском центре подготовки в Северной Америке.
Спустя примерно десять дней, несколько окрепнув и уже имея возможность ходить по больнице, я пошла в маленькую комнату отдыха и прочла «Роанок таймс», где говорилось о ликвидации федералами подпольной империи наркоторговцев, являвшихся одновременно оголтелыми белыми шовинистами. При проведении операции не обошлось без перестрелки и взрывов, в результате чего погибли шесть офицеров и неустановленное количество преступников, включая их идейного вождя Персиваля О. Фоя. Все это сопровождалось обычными комментариями активистов самых разных движений: одни заявляли, что по вине федералов в результате взрыва пострадали честные люди, а противники свободной продажи оружия, напротив, подняли вой по поводу того, какую опасность представляет оно в руках криминальных элементов.
Таков был конец Орни Фоя: кровь, огонь, грохот взрывов. Гибель ницшеанского героя, какой он для себя и хотел. Слез для него у меня не нашлось, хотя он был первым человеком, которого я любила, не в телесном смысле, конечно, а в том, что могла предпочесть его благо своему собственному. Сам-то он, конечно, в такую любовь не верил. Да и вообще, оглядываясь назад, я понимаю, что Господь послал его мне лишь для того, чтобы пробить брешь в броне моей личности, сам же Орни представлял собой лишь несгибаемое орудие, такое же, каким мог быть вложенный в его руки стальной клинок. К тому же я верила в него, во всю эту ахинею, в его апокалипсис и прочее, с нынешних же своих позиций расцениваю это как начало постижения мною веры как таковой. Точно так же привязанность к моему ненаглядному расисту и убийце явилась опытом любви к тому, что совершенно не совместимо с этим чувством… «Я делал это, говорит моя память; я не мог этого сделать, говорит моя гордость и остается несокрушимой. Наконец память уступает» – так говорит Ницше. Но не для меня, мне отказано даже в этом.
Судя по всему, монахини прекрасно знали, откуда я взялась, но ни одна не сказала мне ни слова, и никаких официальных лиц я, что меня вполне устраивало, в их клинике не видела. Зато я часто видела доктора Маккаллистер, главного врача приората, опытнейшего хирурга. Помимо всего прочего, она сообщила мне, что я, пожалуй, попала в лучшее на северо-востоке Америки медицинское учреждение из находящихся вне пределов больших городов, где лечат такие раны, и я решила, что мне повезло, хотя, как теперь понимаю, удача тут вовсе ни при чем. Доктор спросила меня, как мне удалось найти приорат в дождь, в темноте и с такой ужасной раной, и я рассказала ей о женщине, которая привела меня к их воротам. Я решила, что одна из сестер вышла из клиники и нашла меня лежащей под дождем, но она заверила меня, что такой в их приорате нет. Она попросила меня описать мою спасительницу поподробнее, и я описала – белый плат, окаймляющий лицо, длинный тонкий нос и глаза, которые уж точно ни с какими не спутаешь. Моя собеседница не сказала ничего, но посмотрела на меня как-то странно.
Я медленно выздоравливала, а чтобы вернуть подвижность руке и плечу, потребовались долгие, болезненные процедуры. При прохождении таковых я познакомилась с восемнадцатилетней Маргарет Читур, восстанавливавшейся после операции, устранившей врожденный дефект ноги. Она намеревалась принести обет, и от нее я узнала, как общество рекрутирует своих членов. Оказалось, фамилия Читур была не родовой, а данной по месту, где ее нашел миссионер. Нежеланную девочку, да еще и калеку, сразу после рождения бросили умирать на кучу мусора, причем сама она рассказывала мне об этом со смехом, словно над ней подшутили. Я узнала, что в Индии, и не только там, принято избавляться от младенцев женского пола подобным способом. Обществу удается спасать ничтожную долю этих несчастных, размещать в приютах по всему миру, а по достижении восемнадцати лет многие из них добровольно присоединяются к тем, кому они обязаны жизнью.
Честно признаюсь, эта Маргарет, переносившая боль без стенаний, весело, чуть ли не с радостью, чертовски меня раздражала. Сама-то я ныла, ругалась, а проводившую процедуры коренастую женщину с бульдожьим лицом костерила последними словами. Отвратительно я к ней относилась, но когда осознала это и захотела попросить прощения, она уже отбыла из приората к новому месту послушания. Да и по отношению к Маргарет я вела себя не лучше. По ночам она имела обыкновение молиться, а я всячески насмехалась над ее молитвами и, как и подобало доморощенной атеистке, пыталась сокрушить ее веру цитатами из Ницше. Христианская вера изначально зиждется на самоотречении, на отказе от свободы, гордыни, самолюбования, но другой стороной этого является столь же решительный отказ от порабощения, самоуничижения и тому подобного. Но странное дело: слова блестящего философа девятнадцатого столетия, сифилитика, принадлежавшего к среднему классу, не оказывали никакого воздействия на девушку, найденную на помойке. Она смотрела на меня с искренним состраданием, как на больную, и, я сама слышала, порой поминала меня в своих молитвах. Мне убить ее хотелось! Я всех убила бы за их добро и благочестие, будь у меня такая возможность.
В бессилии я исходила злобой и сарказмом, каковой есть последнее прибежище бессильного, и лелеяла презрение к сестрам. Почти все они, кроме доктора Маккаллистер, были калеками, с теми или иными физическими недостатками, спасенными в клоаках третьего мира и намеревавшимися отправиться в такие же ужасные места, чтобы принять там смерть за Иисуса. С моей точки зрения, это было сумасшествие в чистом виде, о чем я и заявляла во всеуслышание. Мне потребовалось почти два месяца для исцеления и возможности двигаться без боли. Меня брали на все более длительные прогулки, на первых порах по лазарету, потом в трапезную, потом по территории. Приорат состоял из четырех трехэтажных зданий местного серого камня, со всех сторон замыкавших квадратный внутренний двор. В середине квадрата стояла статуя женщины, державшей раненого человека, которая, как мне сказали, изображала святую Мари Анж де Бервилль, когда-то давно основавшую их орден. В двух зданиях размещались спальни, в третьем находились офисы и часовня, а в четвертом трапезная, лазарет и библиотека.
Общество относилось к литературе примерно так же, как Орни: основу их книжного собрания составляла литература религиозная и медицинская, а также пособия по сестринскому уходу, однако имелся и художественный раздел, сформированный из классики.
Я прочитала все романы, тем паче что с требованиями читать что-нибудь богословское ко мне никто не приставал. К тому времени я уже не носила больничный халат, а получила ту же одежду, что и все они, когда не исполняли сестринских обязанностей. В память о том, что Общество возникло во Франции, наряд назывался bleude travail, рабочий комбинезон, какие носят механики. Однажды, когда я, сидя в этом прикиде в комнате отдыха, читала Дэниэля Деронду, зашла сестра Мерседес и сообщила, что меня хочет видеть приоресса. Я ответила, что занята, но она решительно забрала у меня книгу и сказала, что приоресса хочет видеть меня безотлагательно. Что ж, я немало слышала о начальнице. Ее называли ротвейлером, и она ела человеческую плоть, когда была в хорошем настроении. Мерседес сказала: «Причешись, а то вся растрепалась», а я послала ее подальше, но к приорессе все-таки пошла.
Мне думалось, что она окажется бабищей с квадратной челюстью, шести футов ростом, этакой боевой кобылой вроде доктора Маккаллистер, выдыхающей дым. Как бы не так: Джетти фон Швериген оказалась маленькой, худощавой пожилой дамой, в полном орденском облачении сидевшей в кресле с книгой. Увидев, что я замешкалась в дверях ее кабинета, она пальцем поманила меня и указала на стул напротив, а сама достала папку, видать мою историю болезни, и внимательно просмотрела. Кабинет был без затей: белые стены, письменный стол, низкие книжные стеллажи, большие настольные часы в футляре из дерева на канцелярском шкафу, несколько фотографий в рамках и большое распятие – единственное настенное украшение. Ее внимательные голубые глаза смотрели на меня сквозь очки в золоченой оправе до тех пор, пока я не почувствовала неловкость. Потом она слегка вздохнула и сказала: