* * *
Сегодня мы уже не можем просто повторять жизнь своих предков, тем более нашего поколения. Мы, советские люди, были без инициативы. Все решения принимали за нас — от правительства до парткома. Президиум каждого собрания и то нам не доверяли избрать. Преподносили список. Все было расписано. Мы были статисты. Все газеты, все каналы сообщали единое мнение. Политические обозреватели сходились в своих оценках. Везде царило единодушие, единомыслие. Самостоятельно думать не нужно. Оставалось немногое — сообразить, где чего достать, или изловчиться так, чтобы мне, моей семье было лучше.
* * *
Тимофеев-Ресовский только перед смертью признался своему сотруднику Шнолю, что открытие, связанное с радиационной генетикой, принадлежит ему, а не Кольцову, хотя всегда приписывал это Кольцову. Так же, как Кольцов приписывал открытие матричной репродукции Коллю.
Оба они таким образом отдавали свое своим учителям.
* * *
Ко мне обратились мои однополчане по 42-й армии:
— Как это так, блокадников приравняли к нам, фронтовикам, к тем, кто воевал, все же есть разница.
Чувства их были понятны, но, подумав, я сказал им:
— Воевали мы плохо, а блокадники держались хорошо.
* * *
Открытию, связанному с кровью, как кровь доставляется к пораженному участку, академик Ю. Овчинников не дал хода, как рассказывали мне его сотрудники — затормозил. Все потому, что его не присоединили, не сделали соавтором. Те не уступали из принципа. Тогда у одного из упрямцев четыре раза делали обыск, искали спирт, якобы похищенный из лаборатории. Не нашли. Дотравили до того, что он повесился. На то и был расчет. Второго исключили из партии. Сам Овчинников, директор Института, заболел, умирал, но все равно ходу работе по крови не давал до самой своей смерти.
В результате работа, нужная медицине, была заторможена, и надолго, и все трое участников схватки пострадали.
* * *
Детство было самой счастливой порой моей жизни. Не потому, что дальше было хуже. И за следующие годы благодарю судьбу, и там было много хорошего. Но детство отличалось от всей остальной жизни тем, что тогда мир казался мне устроенным для меня, я был радостью для отца и матери, я был не для кого, не было еще чувства долга, не было обязанностей, ну сопли подобрать, ну спать лечь. Детство безответственно. Это потом стали появляться обязанности по дому. Сходи. Принеси. Помой… Появилась школа, уроки, появились часы, время.
Я жил среди муравьев, травы, ягод, гусей. Я мог лежать в поле, лететь среди облаков, бежать неизвестно куда, просто мчаться, быть паровозом, автомобилем, конем. Мог заговорить с любым взрослым. Это было царство свободы. Не только наружной, но и внутренней. Я мог часами смотреть с моста в воду. Что я там видел? Подолгу простаивал в тире. Волшебным зрелищем была кузня.
Любил в детстве часами лежать на теплых бревнах плота, смотреть в воду, как играют там в рыжеватой глубине, поблескивают уклейки.
Повернешься на спину, в небе плывут облака, а кажется, что плывет мой плот. Под бревнами журчит вода, куда плывет — конечно, в дальние страны, там пальмы, пустыни, верблюды. В детских странах не было небоскребов, автострад, была страна Фенимора Купера, иногда Джека Лондона — у него снежные, метельные, морозные.
Детство — это черный хлеб, теплый, пахучий, такого потом не было, он там остался, это зеленый горох, это трава под босыми ногами, это пироги с морковкой, ржаные, с картошкой, это домашний квас. Куда исчезает еда нашего детства? И почему она обязательно исчезает? Маковки, постный сахар, пшенная каша с тыквой…
Столько было разного счастливого, веселого… Детство остается главным
и с годами хорошеет. Я ведь там тоже плакал, был несчастен. К счастью, это начисто забылось, осталась только прелесть той жизни. Именно жизни. Не было ни любви, ни славы, ни путешествий, ни секса, только жизнь, чистое ощущение восторга своим существованием под этим небом. Еще не осознана была ценность дружбы или счастье иметь родителей, все это позже, позже,
а там, на плоту, только я, небо, река, сладкие туманные грезы…
* * *
Рассказывал нам сын немецкого лейтенанта про своего отчима, как тот уходил на войну, как чванился, хвалился, обещал войну молниеносную, трофеи, презирал русских. Приехав в отпуск, рассказывал, какие они дикари, как бегут, как давим их танками и машинами, что всех их надо перебить. А после 1945 года стоял в очереди за супом. Вернулся из армии озлобленный, трусливый, заискивает перед всеми, врет, русскому офицеру доказывает, что всегда ненавидел Гитлера, не знал ничего о лагерях, у него друзья евреи, что он не убил ни одного русского.
* * *
Цивилизация XXI века включила четвертую скорость. Врачи лечат больных по телевидению. На концертах певцы давно уже не поют, они открывают рты, за них работает качественная запись. В газетах журналисты выступают исключительно с заказными статьями. Энциклопедии дома не нужны, есть Интернет. Стихи не нужны потому, что не содержат информации. Свидания по Интернету. Знакомства — по нему. Секс тоже иногда хорошо получается по нему. Покупки — по Интернету.
* * *
Пришел к Юрию Павловичу Герману через несколько часов после его смерти. Его жена Таня сидела, почерневшая от горя. Рядом Иосиф Хейфец, Саша Хазин, Юлий Рест. Шел какой-то нелепый разговор. Д. Данин рассказывал, что он собирает этикетки от жевательной резинки. Я подумал: а о чем надо говорить? Хорошо, что говорят о глупостях. Любые слова — не те.
* * *
Дарвинисты теперь выступают как реакционеры. Материализм стал оплотом невежества. В своей борьбе с религией дарвинисты-атеисты выглядят беспомощно.
* * *
В магазине:
— Позвольте узнать…
— Короче, папаша.
* * *
Полковник Лебединский считал, что ополченцы, то есть добровольцы, — лучшие воины, они могут сокрушить любую армию, они созданы для наступательных действий. И он предпринял несколько вылазок, сумел нащупать слабый стык в наступающих немецких дивизиях, вклиниться туда, и немцы на участке Александровки отступили. Впервые я увидел бегущих от нас немцев.
Лебединскому было за сорок. Остролицый, в очках, лицо смуглое, голос дребезжащий, неприятно жестяной, облик человека сухого, академического. Располагал он к себе ясностью своих указаний. То, что он предлагал, было понятно всем, его решения были просты, очевидны, ни у кого не вызывали сомнений.
Две недели в начале сентября немцы атаковали наши позиции… Две первые атаки мы отразили и отошли к Пушкину. У нас остался один танк КВ из приданных нам. Он стоял на окраине парка, бил по немцам из пушки, передвигался то к прудам, то от них, чтобы его не засекли.
Появился Лебединский со своим адъютантом. Он что-то растолковал танкистам и отправился обратно, в этот момент ударил снаряд, ударил в липу, которая с треском повалилась на командира. Когда мы вытащили его из-под дерева, у него оказалась вывихнута нога. Или сломана. Адъютанта тоже стукнуло по голове, тем не менее он подхватил полковника с одного бока, я — с другого, мы повели его к медикам. По дороге Лебединский давал указания адъютанту — что, где, кому делать. Среди невнятицы боя он, оказывается, представлял, что творится во всех ротах полка, кому надо помочь, кого надо поддержать огнем наших нескольких батарей.
Полководец, которого увозят с поля боя оттого, что вывихнута нога, — выглядело несерьезно. Но полковник был весь в поту от боли. Медики взялись за него, адъютанта тоже оставили у себя, потому что у него кружилась голова и тошнило, он не мог ходить. Лебединский отправил меня на КП к начальнику штаба передать распоряжения. Когда я появился на КП, там никого не было, кроме комиссара полка. Начальник штаба ушел в роту. Там его ранило. Комиссар не стал меня слушать, что-то пробормотав, исчез. Короче говоря, я остался один со связистами. Я позвонил Саше Михайлову, он был начальником политотдела дивизии. Сашу я знал по отделу главного энергетика. Мы с ним оба ухаживали за одной чертежницей, Зоей Кухарчук. Саша сказал, что постарается кого-то прислать из командиров, пока что я остаюсь за начальство на связи.