Предчувствия на меня действуют, особенно чужие, женские. У женщин есть какой-то чувствительный датчик сигналов из будущего, то, что было у древнего человека. Недаром ведь столько веков существовали ведуньи, предсказательницы, пифии…
Кассандра была троянская царица, предсказывала она все правильно, но никто ей не верил. В Дельфах работал центр на всю Грецию, по предсказаниям, там тоже работал исключительно женский состав.
— Я не о себе, я не претендую, можешь мне изменить… — Она плакала, похоже, она вправду боялась за меня. Я сам был готов заплакать с ней над моей обгорелой судьбой.
Мы плыли по Волге, Ася сидела на руле, пела, запрокинув голову к небу:
Мы правим в открытое море,
Где с бурей не справиться нам,
В такую шальную погоду
Нельзя доверяться волнам.
Звучала у нее эта песня — не поймешь, от кого, про кого, пела с чувством, с таким чувством беды, что душу надрывала. Красива она была в эти минуты, в распахнутой рубашке, по-мальчишески крепенькая, я понимал ее, жалел, вдруг приоткрылась ее мечта о счастье. Останусь в Ульяновске, да еще при начальстве, должность не пыльная, тут следующее звание получить быстрее, чем на передке, живи, наслаждайся с чистой совестью, свое фронтовое отбарабанил сполна, да еще на Ленинградском, это вам не Карельский.
Асю я понимал, а вот себя — нет. С самого начала знал, что не останусь, приятно было, чтобы меня уговаривали, толком же ответить Асе не мог.
В самом деле — почему? Про патриотизм, долг говорить в то время уже язык не поворачивался.
Мой бурят коротко определил — хамаугэ, что означало полное отсутствие ума. Со стороны так оно и выглядело. Последние две недели перед отправкой с Асей у нас порушилось. У нее была обида, у меня же неумение толком объяснить свое решение. Может, она подумала, что я бегу от нее, опасаюсь, что обкрутят меня, окольцуют.
— На фронт ты всегда успеешь отпроситься, — сказала Ася в последний наш вечер. Что было правдой.
— Мы можем жить не расписываясь, — сказала она. Что тоже было правдой.
Но тут же, противореча себе, она сказала, что хочет ребенка от меня, что ребенок у нас должен быть замечательный, ибо мы идеально подходим друг другу, что на фронте меня могут ранить и тогда ребенок будет неполноценный.
Я еще ни разу в жизни не думал о своем ребенке. То есть однажды Зоя Пухаркова предупредила меня насчет беременности. Это не входило в мои планы, в ее тоже, но ребенок тут был ни при чем, мы думали лишь про беременность, как бы не вляпаться.
Мое молчание разъярило Асю. Вряд ли я уцелею, она знала участь танкистов, слава богу, через их танковое училище прошли сотни, может, тысячи курсантов, а сколько уцелело? Всего ничего. Танк — гробница. Она повторяла исступленно, что я сгорю, меня раздавят, перекалечат, мне не выбраться.
— Ты погибнешь. Ты не вернешься. Тебя убьют. Кошуба командовал батальоном и то остался без ног, а тебе в лучшем случае дадут роту. Это смертники.
Такое не следовало произносить, это плохая примета. На меня ее слова действовали долго, всю дорогу на фронт. До того два года войны я не помышлял
о смерти. Знал, что уцелею, а тут пошатнулась, треснула моя вера, тот солдатский “авось”, который помогал и в бомбежку, и под минометно-пулеметной косилкой. Что ни говори, каждый из нас с первого дня воевал с “авосем”. Прежде всего
с ним, ничего другого не имели. Авось не попадет, зарывались в землю, да разве от бомбы зароешься. Авось да небось, да еще как-нибудь — вся надежда наша.
Кассандра своим языком все испортила.
Ася рыдала, словно над покойником, нос распух, красный, глаза красные, вся красота сошла. Я выматерил ее с наслаждением, если убьют, то из-за нее, пусть так и знает. Ничего не осталось другого применить. Разом неприятен стал ее хрипловатый голос, какой-то гулящий, похабный, и ногти, выпуклые, точно когти кошачьи.
Когда поезд тронулся, Ася побежала за вагоном, я стоял у окна, она махала мне, что-то кричала, я смотрел на нее, а потом взял да и отвернулся, нарочно отвернулся так, чтобы поняла.
В вагоне пили, закусывали подаренными гостинцами, гостинцы тогда бы-ли — пироги капустные, картошка печеная, творог да огурцы. Жалели покинутых баб. Некоторые регистрировались, чтобы хоть аттестат им оставить, чем-то отблагодарить, мало кто думал про будущую жизнь, про то, чтоб вернуться. Если вернуться, то скорее к своим, а свои были на родине, свои — это родители или кто уже имел свою семью. Таких было мало.
От водки на душе полегчало. По сути, Ася хотела одного — оставить меня, от фронта уберечь, то есть от смерти. Ей что надо было — хорошо бы мужа, это в идеале, но она счастлива бывала, когда шла со мною по бульвару, так что все видели — есть у нее кавалер, и не просто, офицер, да еще с орденом, с Гвардейским значком, и рост подходящий, и собой вполне соответствует. Признавалась, что и такого женского счастья достаточно, по военному времени оно и не малое. Вспомнил, как водила показывать ульяновские, то есть симбирские, деревянные особнячки, библиотеку, спуск к реке, бежала по тропкам, как блестели ее разлохмаченные веселые кудряшки.
Спустя много лет на каком-то книжном базаре в Москве я надписывал свою новую книгу. Когда меня просят: “Напишите мне что-нибудь”, я теряюсь, я не мастер экспромтов. Но тут мне продиктовали: “Пожалуйста, напишите на память о том, что не случилось”. Передо мною стояла девочка, подросток, было ей лет пятнадцать-шестнадцать, что-то слабо знакомое в ее лице. Я спросил — кому? Как ее звать? Она пожала плечами, засмеялась — это неважно. Я надписал. Ночью в гостинице я вдруг вспомнил, кого она напоминала — Асю. Может, где-то позади стояла ее мать, может, мать когда-то рассказывала ей, не знаю. В том, что это была ее дочь, почему-то уверился. Было хорошо, что я не видел саму Асю, что она осталась в том же доме над садом в переулке, заросшем травой, остался балкон, тюфяк, постеленный на досках, все осталось как было, появилась только эта неведомая мне девочка, дочь ее и ее мужа, или такого же, как я, курсанта, потому что война шла еще два года и мы, курсанты того училища, еще горели и горели в танках.
* * *
— Ну хорошо: Отчизна, Отчизна… и что дальше, что прикажете с ней делать? Любить? Я вот приехал в Германию, поселился там, можно сказать, иммигрировал. С женой, детьми. Нам дали жилье. Квартиру. Социальную. Но отдельную, с удобствами. В Ганновере. Пенсию приличную. Дети устроились. Мы, конечно, благодарны. Ведь никаких заслуг перед Германией у нас не было. Это чувство благодарности перешло в симпатию, отчасти в признательность, почти в любовь.
* * *
Смерть жены после многолетнего брака — это потрясение. Сметаются все устои, все привычки. Прежде всего обнаруживается пустота. Пустое место за ужином. Кресло, где она сидела, — пустое. Ни в одной комнате ее нет. По привычке торопился домой, она там одна-одинешенька, ждет. Вошел, понимание, что никто не ждет. Несу домой новость, не терпится рассказать, никого нет. Каждый раз забываю, что ее нет.
Платяной шкаф. Там всегда было тесно от ее кофточек, блузок, юбок. Мы их раздали. Покачиваются пустые плечики. Мне надо узнать, когда к нам приезжал Роберт Фрост, какие стихи он читал. Спросить не у кого, она была единственная, кто помнил. Все больше и больше вещей, которые она знала, а я не знаю, не помню и уже не узнать, кругом посторонние люди. Набирается целый материк безответного, того, чего мне уже никогда не выяснить. Кругом необитаемый мир.
У Юры Рытхэу умерла жена Галя. Мы вдруг потянулись друг к другу. Он был гуляка, теперь стал примерным… кем? Вдовцом?
Вот когда меня все назойливее донимает вопрос о существовании души. Любой атеист, материалист знает, что у него-то душа имеется. Недоказуемо? Душа обитает за пределами доказательств, как сны, как мечта, за пределами естественных наук. Она недосягаема для приборов, датчиков.
Владимир Адмони, филолог, переводчик, германист, после смерти жены Тамары Сильман никак не мог воспринять ее отсутствие. Для него нереальным было ее небытие. Он не позволял садиться на ее стул, на ее постели раз в неделю меняли белье. Борис Слуцкий не мог оправиться после смерти жены, можно сказать, что это свело его в могилу.