Я смеялся, вспоминая, к тому же в бутылке оставалось еще немного коньяку. “Двадцать пять лет, Мишель, я жила, дышала, думала, не зная тебя, - чем я жила, чем дышала, что это были за мысли без тебя?..” Я заучивал наизусть эти письма, которые она посылала мне с воздуха и из транзитных портов, “обрывки вечности”, как она их называла, столь банальными казались ей ее слова. Износившиеся слова со стертым значением, цепляющиеся одно за другое, складываясь в непрерывные цепи, уходящие в глубь веков, избитые фразы, ты была права, элементарная банальность, как те пресловутые признаки жизни, которые мы с таким рвением спешим отыскать на других орбитах Солнечной системы, основы основ, находящиеся под постоянной угрозой забвения из-за непрерывных катаклизмов, терзающих здравый смысл, вы ищете глубины, а находите лишь пропасти. Ночами, сидя в кресле пилота, я слушал знакомое нашептывание древнейшего чтеца у себя в груди; те же, кто потерял память, теперь не могут даже расслышать нашего старого суфлера. Люди высокого призвания, оставившие сиюминутное, кого вы спрашиваете, зачем вы здесь, что все это значит и почему вообще мир существует, - и сколько великих имен слышится в ответ и теряется в этом потоке сознания вопиющих! вы пытаетесь уверить нас, что так вопрошает вселенная, тогда как это всего лишь вопросы, звучащие внутри каждого из нас. Конечно, мы находились в физических пределах, пришлось разъединить наше дыхание, оторваться друг от друга и разойтись в разные стороны, раздвоиться и расстаться, в таких случаях всегда теряешь… Если у тебя два тела, непременно наступит момент, когда останется только половина.
- Разве я захватчица?
- Еще какая, особенно если тебя нет рядом. Я встал и распрощался со своим двойником в зеркале.
Глава IV
Я поднялся в бар, где было полным-полно японцев; впрочем, может, мне только так казалось, из-за усталости. Сеньор Гальба как раз был на сцене. Семь белых пуделей и один розовый сидели на стульях, свесив задние лапы, изображая барышень в ожидании кавалера на каком-нибудь балу супрефектуры. Сеньор Гальба стоял слева: фрак, черная накидка, складной цилиндр, белый шелковый шарф, сверкающая белизной манишка, трость с серебряным набалдашником… Он достал из жилетного кармашка сигару и сделал вид, что ищет спички. В этот момент на сцену вышел шимпанзе, деловой, с зажигалкой в руке, и направился обслужить хозяина. Сеньор Гальба предложил ему сигару. Тот взял, откусил кончик и закурил. Затянулся, посмаковал сигарный дым и удалился.
- Во дает, - сказал один японец рядом со мной.
Я удивленно взглянул на него.
- Джексон - самый большой шимпанзе нашей эры, - сказал бармен.
Сеньор Гальба сделал несколько затяжек, потом щелкнул пальцами. Вновь появился шимпанзе, подошел к проигрывателю, стоявшему на изящном столике, покрытом бархатной скатертью, и нажал на кнопку. Раздались звуки пасодобля, шимпанзе направился к розовому пуделю, сидевшему в кругу других пуделей, и пригласил его на танец. Розовый пудель соскочил с табурета, секунду постоял, переминаясь на задних лапах, и шимпанзе подхватил его за талию; тут я поспешил опрокинуть одну за другой сразу две рюмки коньяку, так как вид черного волосатого шимпанзе и розового пуделя, танцующих пасодобль El Fuego de Andalusia[10], показался мне слишком явной и циничной насмешкой. Японцы смеялись, и белизна их оскала лишь подчеркивала темноту. Я облокотился на стойку, отвернувшись от оскорбительного действа, и встретил сочувствующий взгляд бармена:
- Вам плохо, месье?
- Ничего, пройдет, как только все это закончится.
- Сеньор Гальба считает этот номер творением всей своей жизни.
- Преотвратно, - заключил я.
- Совершенно с вами согласен, месье.
И все же этот ужас притягивал мой взгляд. Было что-то вызывающее, издевательское, почти враждебное в “творении” сеньора Гальбы, То, что это было “творением всей жизни”, ничего не меняло; напротив: язвительные нотки лишь усугубляли все, что было в нем циничного и оскорбительного.
Пудель и шимпанзе носились вдоль и поперек по сцене, в свете прожекторов, под клацающие звуки пасодобля El Fuego de Andalusia.
- Бытие и небытие, - начал бармен. - Неаполь, объятый пламенем.
- Отстаньте. И без того тошно.
- Никогда не видел, чтобы шимпанзе с пуделем танцевали пасодобль, что-то новенькое, - произнес мой сосед-японец с сильным бельгийским акцентом.
Я взглянул на него:
- Вы из Бельгии?
- Нет, почему?
- Так, ничего. Это, верно, что-то со мной… Еще коньяк, пожалуйста.
- Не нужно бояться заглянуть в самую суть вещей, - сказал бармен.
- Почему он выкрасил его в розовый, этого пса?
- Жизнь в розовом цвете, - предположил бармен. - Немного оптимизма.
- Но почему пасодобль? Есть ведь вальс, танго, менуэт, классические балеты, наконец; ну правда, есть из чего выбирать!
- Вы правы, - согласился бармен. - Действительно, этого - хоть отбавляй. Мне лично нравится чечетка. Но понимаете, сеньор Гальба, он испанец в душе. Fiesta brava[11]. Весь в ярком свете. Жизнь, смерть, muerte, и все такое,
- Смрт, - вставил я.
- Что?
- Смрт, ползет по ноге, опаснее, чем ядовитый скорпион, вот и все.
- В жизни не видел лучшего номера дрессировки, чтоб мне провалиться! воскликнул японец с бельгийским акцентом.
Бармен, вытирая стакан, спокойно возразил:
- Это как посмотреть. Всегда можно сделать лучше. Нет пределов совершенству. Вы немного опоздали, тут недавно другой номер был. Человек-змея. Он складывался совершенно противоестественным образом, так что даже смог уместиться в шляпной коробке. Каждый изворачивается как может.
Бутылки стояли в ряд вдоль зеркала, и я видел, как шимпанзе с пуделем танцуют у меня за спиной. Еще я видел свое лицо, едва изменившееся. Всегда думаешь о себе лучше, чем оказываешься на самом деле.
Я спросил у бармена жетон, спустился в подвальный этаж и позвонил Жан-Луи. Я не виделся с ним месяцев семь. Я не верил в дружбу, которая всегда заканчивается одними разговорами. Янник не хотела ни расстраивать ближних, ни вызывать их сочувствие. И мы решили, что, кроме ее брата, никому ничего не скажем. В таких случаях поведение друзей, даже самых искренних, превращается в нелепый ритуал чередования робости, тревоги, неловкости; они усиленно это скрывают, стараясь в то же время держаться как можно более естественно и непринужденно, что в конце концов становится невыносимо. Десять лет Янник работала стюардессой на рейсах в Индию, Пакистан и Африку. “Там мне было бы легче, - пояснила она. - У нас люди отвыкли умирать”. Вот мы и решили никого не беспокоить. Однако брата все же нужно было поставить в известность; не то чтобы они были сильно привязаны друг к другу” но она очень любила родителей, а он был единственным живым напоминанием о них. Ничего особенного он из себя не представлял, ограниченный малый, в постоянных мечтах о новой машине; а так как Янник была красивой, веселой и счастливой, мне всегда казалось, что он злился за это на сестру, как если бы она отобрала причитающуюся ему долю наследства. Узнав о ее несчастье, он сразу засуетился, стал говорить о каких-то чудесных операциях - их делали на Филиппинах прямо голыми руками, об одном своем друге - его отец прожил после этого еще десять лет, о сенсационных исследованиях - они должны были вот-вот закончиться; словом, не захотел ничего знать и повел себя как последняя свинья: наобещают что угодно, только бы их оставили в покое. Он даже проторчал два дня в Институте радиологии, проходя полный медицинский осмотр: он, видите ли, где-то слышал, что это наследственное. “Ничего, купит новую тачку и успокоится, сказала тогда Янник. - В сущности, это из-за меня он такой”. Итак, я постепенно отдалился от всех своих друзей, взял в “Эр Франс” отпуск на полгода и в настоящее время находился в подвалах “Клапси”, среди хаоса, который, кстати, можно было расценить и как проявление милосердия: он освобождал меня от необходимости платить по счетам реальности.