Валерий Вотрин
Последний магог
ЁК
— Когда?
Он еле шевелил губами, пытаясь выговорить это слово. Он был очень слаб и очень стар. Он не мог двигаться, лишь следил глазами за моими движениями. Все оставшиеся силы вложил он в этот вопрос. Не знаю, как он смог догадаться, что я пойму его. Никто не понимает нас в земле Огон. Никто не может дать ответ, потому что не понимает нашего языка. Но даже если бы мы задавали этот вопрос на языке земли Огон, ответ получился бы совсем другим. Мы получили бы сотню ответов, и ни один из них нас бы не удовлетворил. Потому что никто не знает ответа на этот вопрос, будь он задан хоть на каком языке. Потому что ответа не добиться.
Человек лежал неподвижно, лишь следил глазами за моими движениями. Голуби ворковали на улице, хлопали крыльями под сводами общей палаты. Она была пуста, лишь в углу сиделка читала кому-то вполголоса книгу. Высокие окна были раскрыты и впускали внутрь весну — назло больничной гигиене, назло строгим правилам. Да, в этом большом городе наступила весна, как наступала она в других больших городах земли Огон. Весну в палату зазвал я, потому что до нее здесь была только тишина, сновали бесшумные фигуры сестер в белых накидках, — а теперь голубиное воркование и весенние ароматы наполняют госпиталь.
Здесь я работал — ухаживал за больными. Дело было нетрудное: убираться, менять белье, перевозить больных. Другой работы не было. Не было и документов. У меня оставалось только именное слово, чтобы назваться. Мы получаем истинное имя только после смерти, а при жизни пользуемся прозвищами, и имяреками, и бессмысленными сочетаниями звуков. Многие считали, что даже эти прозвища ни к чему, и оставались безымянными. Таких силком тащили к бегам, чтобы те нарекли их. Однако перед духами мы все равно предстаем безымянными — затем, чтобы они дали нам самое последнее имя.
Когда-то один бег нарек меня Шепчу.
Глазами, полными мольбы и надежды, смотрел на меня этот человек. Я нагнулся над ним, и, вглядевшись в меня, он опустил веки. Он больше не смотрел на меня, не смотрел на мир. Тихо повторил он:
— Когда же? Когда?
Я хорошо знал эти слова. Мне доводилось слышать их множество раз, в течение многих лет. Я хорошо их знал, слишком хорошо.
«Шепчу, — сказал я себе, — этот человек говорит на твоем языке, говорит слова, которые ты слышал много, много раз. Ты не шаман, Шепчу, ты не можешь сказать ему когда. Но ты обязан ответить. Ответь же ему, обнадежь его, не говори о каре, свалившейся на тех, кто покинул страну, не говори всей правды, потому что она ему и так известна».
— Не знаю, наречен ли ты и как тебя зовут, — произнес я, наклонясь близко к нему, — но знай, что скоро. Да, очень скоро придет то время, и ты должен дожить.
— Должен дожить! — повторил человек, имени которого никто не знал, и открыл глаза. — Значит, время близко. Но многие не дожили. Скажи же мне когда, скажи, потому что я могу не успеть.
Он раздосадовал меня, этот человек, раздражил своими стенаниями. Скольких говорящих на моем языке за последние месяцы свез я вниз, в холодное место. Сколько лежит еще в соседних палатах — все дряхлые, еле дышащие, сраженные старостью в однодневье, в одночасье. Вот что стало карой за наше предательство — старость. И все эти несчастные, зная об этом, продолжают спрашивать «когда?», не перестают надеяться.
— Ты успеешь, человек без имени, — сказал я ему. — Ты доживешь. Неужели ты сомневаешься в этом? Успокойся. Время близко.
Он смотрел на меня не понимая.
— Но когда?! — вдруг закричал он, и был этот крик неожиданно громким. Сиделка оторвалась от своей книги и посмотрела в нашу сторону. Люди на соседних койках приподняли головы.
Что ж, я сказал ему — когда. Он не желал успокаиваться заветным словом «скоро». Он забыл о том, что великое бедствие было ниспослано на оставленную страну за непослушание и несмирение. Он хотел уповать и дальше. Неразумный старик! Вот я и сказал ему, что произойдет это, когда Великий Окунь запоет. Когда Великий Тополь треснет. Когда Великий Тарбаган поседеет. Когда Великий Рак издаст такой звук, какого еще никто не слышал. И когда в четвертый день недели прольется Великий Дождь, какого еще не было.
Вот что я сказал человеку, лежащему передо мной на койке в том госпитале, где я ухаживал за больными.
Он внимательно, закрыв глаза, меня слушал. Я наклонился к нему. Он лежал неподвижно. Я потряс его за плечо и тут же понял, почему он слушал меня так внимательно. Он умер.
Да, вот еще один умер, поперхнувшись этим словом. Сколь многие до него умирали с вопросом «когда?» на устах. Сколько их умерло в этом госпитале, у меня на глазах, скольких я свез в холодное место. И все спрашивали меня: «Когда?» — спрашивали с надеждой в голосе, с мольбой в глазах. Все они были стары, все слышали о страшной каре, обрушившейся на нашу землю, — но продолжали задаваться вопросом, потерявшим всякий смысл. Наказанные, они продолжали надеяться.
А вот я ни на что не надеюсь. Вести с родины давно перестали доходить. Но люди моего народа продолжают поступать в госпиталь, где я работаю. Сначала их было очень много. Потом стало меньше. Сейчас их всего шестеро, и лежат они по разным палатам. Нет, пятеро. Теперь их всего пятеро. Сколько всего их осталось в земле Огон? Боюсь, скоро я стану последним.
Я отправился к медсестре и сказал ей, что тот человек умер. Я плохо говорил на ее языке. Я сказал:
— Тот лишенный счастья человек скончаться сделал.
Она, не понимая, смотрела на меня.
Я сказал:
— Он умертвый. Совсем умер.
Тут она меня поняла. Быстро кивнув, произнесла:
— Я скажу Жанин. Спасибо.
— Ваше здоровье, — сказал я.
— Вы знаете, как его зовут? — спросила она. — Он поступил в бессознательном состоянии.
Я сказал, что не знаю. Ведь он не успел сказать мне, как его зовут. Возможно, его никак не зовут. Но ей этого не растолкуешь.
Вернувшись, я накрыл его простыней. Он был теперь под ней, с навеки застывшим на губах вопросом. Голуби мирно ворковали на улице. И я вознес благодарность Великому Небу за то, что этот человек наконец обрел имя.
ДУЛЬ
Говорят, когда-то мы кочевали. До времени нам это позволялось. Но никогда стада наши не были так велики, как нам хотелось бы. Степи, по которым нам разрешалось бродить, были заключены в Затворные горы. С них за нами надзирали грозные тэнгэры. Тэнгэров было много, и все были грозные. Отовсюду видны были горы, в которых они обитали, — далекие, в дымке, но всегда видные на горизонте. Мала, очень мала была земля Магог.
Да, воля нам была дана лишь в пределах Затворных гор. Постоянно ощущали мы на себе суровые взоры тэнгэров. А однажды Великие Духи явились шаманам и объявили, что отныне магоги должны оставить кочевой образ жизни и переселиться в прочные дома. Ведь когда прозвучит Труба, все мы как один должны будем немедленно выступить. А разве могут выступить разбредшиеся во все стороны пастухи, когда прозвучит Труба? Вот потому и поселили нас в прочных, остроконечных каменных домах, выкрашенных в черный цвет. Ибо так было угодно Небу.
В одном из таких домов я и родился. Мой отец так и не удостоился земного имени, вскоре после моего рождения он получил последнее имя на небесах. В тот год появился человек из хосуна Шурши, нарекший себя Сбегу, нарекший сам себя — неслыханное дело. Он возвысил голос и предположил, что ждать не нужно, что никакая Труба не прозвучит, потому что никто в нее не подует, и что до нас вообще никому нет никакого дела. За ним устроили настоящую охоту: сразу три бега выпустили распоряжение предать его смерти за хулу на небеса. Сам же Сбегу, ни от кого особенно не скрываясь, ушел в степь пасти баранов. И вот однажды ему предстало знамение: Великие Духи Чычкан и Жуйжолу явились ему. Они спросили его, и он ответил — высказал свои сомнения насчет особой миссии магогов. В ответ Великие Духи, поразмыслив, обратили Сбегу в пепел. Так еще раз было наглядно доказано, что особая миссия у магогов есть.