Странная, трудная была эта ночь. Синий прохладный сумрак глядел в квадратные окошки птичника. Руфа и Женя дежурили около брудеров. Утята притихли, лишь иногда кое-кто вдруг начинал пищать, и тогда надо было его немедленно вызволять из тесноты. От брудеров шло ровное, мягкое тепло. Сон кружил голову. Женя ходила, о чем-то разговаривала. А чуть умолкала, ей сейчас же слышался плеск озера, слышались голоса, в окна лезли ветви деревьев и тут же зацветали розовыми цветами… Встряхнув головой, она заставала себя прислонившейся к беленому столбу птичника, видела перед собой тысячи пуховых комочков, сгрудившихся под брудерами, соображала, что она в птичнике, что она дежурит, — а розовые цветы по-прежнему лезли в окна и нежно, протяжно позванивали волны на озере…
Женя глядела на Руфу, видела, как та похаживает по птичнику в своем голубом с розами шарфике и в старенькой жакетке, видела ее молочно-белое, с теплым румянцем лицо и не узнавала ее. Руфа то становилась больше ростом, то делалась совсем маленькой, такой далекой и маленькой. Птичник уходил вдаль на целый километр, и где-то там, в самом конце, ходила маленькая, ростом с куколку, Руфа в своем голубом шарфике.
— Знаешь что, поди-ка ляг.
Голос у Руфы низкий, чуть грубоватый.
Женя вздрогнула. Все стало на место — птичник, утята… И Руфа в своем обычном виде была возле нее. Только эти назойливые розовые ветки то появлялись, то скрывались за окнами.
— Что ты — я ничего, я не сплю! — Женя протерла глаза, и ветки окончательно исчезли.
— Иди, иди, я одна справлюсь. Скоро девочки встанут… — Руфа взглянула на часы. — Осталось минут десять. Пусть доспят. А ты иди.
Утята опять чего-то всполохнулись, и Руфа поспешила к ним. Женя неуверенным шагом направилась в кладовую. Дощатая дверь была открыта, и из маленькой кладовой, заваленной мешками с комбикормом, доносилось сонное дыхание. Девушки спали, и ни одна не услышала, как вошла Женя и, отыскав свободное местечко на мешках, легла. И ей было уже все равно, на чем она спит, лишь бы дали ей вытянуть ноги и не трогали бы ее… Уснула сразу, словно опустилась в омут.
На заре к птичнику подошла Елизавета Дмитриевна. Ее блеклое, помятое со сна лицо было расстроено и сердито.
Девушки хлопотали около утят, и ни одна не обратила на нее внимания — глянули мимоходом, да и все. Елизавету Дмитриевну это покоробило, все-таки ведь она не прохожий какой-то, а жена директора. Она не понимала, что девушкам даже глаз оторвать некогда.
— Где Женя? — плачущим голосом спросила она.
Курносенькая Аня, разрумянившаяся на утреннем холодке, готовила под навесом корм для утят.
— Да она здесь, чего вы забеспокоились? Разве вам не сказали, что мы тут ночуем?
— Но где же она?
— А вот они, спят…
Аня подвела Елизавету Дмитриевну к двери кладовой. Женя и Руфа крепко спали, пристроившись на тугих мешках. Обе они шевелили во сне руками, будто силясь отодвинуть что-то. В темных волосах Жени торчали соломинки, на руках засохли остатки утиного корма.
— Боже мой, да что же это… — начала было Елизавета Дмитриевна, схватившись за голову.
— Это они во сне утят разгребают, — засмеялась Аня. — Я тоже сегодня всю ночь руками шевелила. Весь день разгребаешь, так и во сне не можешь остановиться.
Пользуясь свободной минуткой, Аня торопливо заплетала свою растрепавшуюся рыжую косичку. Елизавета Дмитриевна стояла в растерянности — разбудить Женю и немедленно увести домой или дать ей доглядеть утренние, самые сладкие сны? Но — на мешках, сноп соломы под головой! И зачем это все, зачем?
На Руфу Елизавета Дмитриевна даже не взглянула, она не заметила, что у Руфы и снопа под головой нет. Да что глядеть на Руфу! Быть может, она и дома не лучше устроена, привыкать ей, что ли? Но Женя, Женя, выхоженная, выпестованная!..
— Давно Женя легла? — спросила строго Елизавета Дмитриевна.
— Давно. Часа три уже спят, — ответила Аня, — скоро будить будем: им с Руфой дежурить, отдохнули, и хватит.
— Ну так я сама разбужу.
Елизавета Дмитриевна вошла в кладовую.
— Женя, вставай, — потребовала она, трогая Женю за плечо, — вставай и живо — домой!
Она кричала, не обращая внимания на то, что разбудила и Руфу.
Женя села на мешке, встряхнула кудрями и еле раскрыла глаза. В них еще проплывали сонные видения.
— Мама, ты что?
— Ничего! Вставай — и домой сейчас же! Посмотри, на кого ты похожа, позор один!
Женя окончательно проснулась.
— Это ты, мама, иди домой, — сказала она жестко, — а я никуда не пойду. Попроси тетю Наташу — пускай принесет завтрак. А если некогда ей, то и не надо.
Руфа уже вскочила и торопливо расчесывала свои густые русые косы.
— Мне скоро молока принесут, — сказала она, — хватит и тебе.
— А ты, Руфина, мою дочь не опекай! — набросилась на Руфу Елизавета Дмитриевна. — Еще что выдумала. Женя, ты сейчас же, немедленно отправишься домой!
Но Женя, будто не слыша, прошла мимо нее в открытую дверь и побежала к озеру.
По сырой отмели четко печатались ее лиловые на розовом песке следы.
— Да куда же ты, куда? — Елизавета Дмитриевна чуть не заплакала.
— Умываться! — не оборачиваясь, крикнула Женя.
— Умываться… — упавшим голосом повторила Елизавета Дмитриевна.
Руфа, наскоро повязавшись своим голубым шарфиком, быстрым шагом направилась в птичник — решила посмотреть, все ли там благополучно, не случилось ли чего за те три часа, что она спала.
— Что ж это — так и будете здесь жить? — крикнула ей вслед Елизавета Дмитриевна.
— Так и будем, — ответила Руфа.
— Но до каких же пор?
— А пока утята на ноги не станут. С недельку, не меньше.
— О боже, пошли мне терпенья! Они совсем одичают. — Елизавета Дмитриевна запрокинула к небу свое блекло-розовое, с желтыми бровями лицо. — Впрочем, что поделаешь? Пусть отец говорит. Пусть Наталья, в конце концов…
Она вздохнула, пожала плечами и, зябко кутаясь в белый шелковый платок, медленно вышла из калитки.
Утиная страда
Прошла неделя. Девчонки из Руфиной бригады совсем измучились. И больше всех замучилась сама Руфа. Она никому не поверяла своих чувств, своих тревог, страхов и опасений. Она каждый день ждала, что бригада взбунтуется и бросит утят — девушки уж очень уставали, до того уставали, что и браниться друг с другом начали. Чуть что не так — кричат друг на друга: «Это ты недоглядела, это ты не сделала!»
Правда, сердились недолго, а все-таки нехорошо. Работать с бранью и с досадой нельзя, работать надо с лаской, с добротой. Даже земля, поле — и то это чувствуют. А здесь — живьё! Утиные детки, птенчики. А деткам, всем детишкам на свете, всегда нужна забота и ласка.
Иногда Руфа украдкой поглядывала то на одну, то на другую подругу — не думает ли бросить все да сбежать? Особенно тревожила ее Женя — ей-то всех труднее, она не привыкла работать, она не умеет не спать, когда нужно, Засыпает, и все, и ничего с ней не поделаешь. Вот и Клава тоже. Лицо у нее унылое, недовольное.
Каждый день Руфа ждала, что Клава подойдет к ней и скажет:
«Ну, хватит с меня, Посмотрела, попробовала. А теперь в Москву, к тетке».
Но Клава молчала. А сдалась как раз та, о ком Руфа и не беспокоилась, — крепкая, плечистая, румяная Катя.
— Не могу, что хочешь делай, не могу. Поясница болит, руки болят, голова болит и спать хочу до смерти.
— Что ты, Катя, — жалобно просила Руфа, — и пяти дней не прошло. Дальше-то легче будет.
— Отосплюсь — приду. А сейчас не могу.
Повернулась и ушла, убежала, чтобы не видеть никого из бригады и не слышать упреков.
Руфа проводила ее мрачным взглядом, сжала свои крупные розовые губы, помолчала, подумала. Справилась, как всегда, в одиночку, с горькой обидой, согнала морщинки со лба и пошла к утятам, будто ничего не случилось.
— Катя отсыпаться домой побежала, — сказала она девушкам, — не выстояла, подкосилась.
— Тоже мне, — презрительно отозвалась Клава Сухарева, — кисейная барышня! А еще комсомолка.