Пробежал еще месяц. Тяготение все неотвратимее. Но Поляков пытается уверить себя, что наркотик даже помогает ему работать, что пациенты не страдают от его пристрастия. Его могут выдать только суженные зрачки, как врач, он знает об этом эффекте инъекций. Пока он без особых трудностей достает препарат. Увы, эта врачебная «привилегия» вообще порой способствует морфинизму: среди заболевших не так мало медицинских работников.
«6 мая 1917 года.
… Ничего особенно страшного нет. На работоспособности моей это ничуть не отражается. Напротив: весь день я живу ночным впрыскиванием накануне. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил… Но другое меня мучает. Мне все кажется, что кто-нибудь узнает о моем пороке… Нет, зрачки, только зрачки опасны, и поэтому поставлю себе за правило: вечером с людьми не сталкиваться…..»
Доктор Поляков все еще остается прежде всего врачом — утешением, что морфинизм не так уж страшен, служит то, что пока он справляется со своими обязанностями и его пристрастие не причинило вреда ни одному пациенту. Но одновременно круг сужается и сужается. Поляков, наконец, осознает: нужно лечиться. Это единственный шанс спастись. Единственный шанс… Но как он труден, какие усилия нужны, как унизительно все! Нет, это свыше его сил.
«14 ноября 1917 года.
Итак, после побега из Москвы из лечебницы… я вновь дома. Дождь льет пеленою и скрывает от меня мир. И пусть скроет его от меня. Он не нужен мне, как и я никому не нужен в мире. Стрельбу и переворот я пережил еще в лечебнице. Но мысль бросить это лечение воровски созрела у меня еще до боя на улицах Москвы. Спасибо морфию за то, что он сделал меня храбрым. Никакая стрельба мне не страшна. Да и что вообще может испугать человека, который думает только об одном — о чудных божественных кристаллах…
Нет, нет. Изобрели морфий, вытянули его из высохших щелкающих головок божественного растения, ну так найдите же способ и лечить без мучений!…
— Профессор, верните мне мою расписку. Умоляю вас, — и даже голос мой жалостливо дрогнул…»
И вот завершающие страницы. Последние записи Полякова, видение смерти, рыдания по тающей жизни.
«18 ноября…
И вот вижу, от речки по склону летит ко мне быстро, и ножками не перебирает под своей пестрой юбкой колоколом, старушонка с желтыми волосами… В первую минуту я ее не понял и даже не испугался… А потом вдруг пот холодный потек у меня по спине — понял! Старушонка не бежит, а именно летит, не касаясь земли. (Курсив М. Булгакова характеризует особенности послеморфинной галлюцинации. — Ю. В.)… Но не это вырвало у меня крик, а то, что в руках у старушонки — вилы. Почему я так испугался? Почему? Я упал на одно колено, простирая руки, закрываясь, чтобы не видеть ее…..
Вздор. Пустая галлюцинация. Случайная галлюцинация…
19 ноября.
…
Ночной мой разговор с Анной 21-го.
… Погляди на свое лицо… Слушай, Сережа. Уезжай, заклинаю тебя, уезжай…
…
1918 год. Январь.
Я не поехал. Не могу расстаться с моим кристаллическим растворимым божком.
Во время лечения я погибну.
И все чаще и чаще мне приходит мысль, что лечиться мне не нужно… 11 февраля.
Перед тем, как написать Бомгарду, все вспоминал. В особенности всплыл вокзал в Москве в ноябре, когда я убегал из Москвы. Какой ужасный вечер. Краденый морфий я впрыскивал в уборной… Это мучение. В двери ломились, голоса гремят, как железные, ругают за то, что долго занимаю место, и руки прыгают, и прыгает крючок, того и гляди распахнется дверь…
С тех пор и фурункулы у меня.
Плакал ночью, вспомнив это.
12-го ночью.
И опять плак. К чему эта слабость и мерзость ночью. (Поляков даже в дневнике стыдится своего бессилия, своих слез. Поразительно точная психологическая деталь! — Ю. В.).
1918 года. 13 февраля на рассвете в Горелове.
… Тетрадь Бомгарду. Все…»
Жизнь еще недавно прекрасного работника, талантливого человека, жизнь, обещающую так много, испепелил кристаллический божок. Наркотик привел к выстрелу. И это, увы, единственный выход, к необходимости которого Поляков приходит как врач.
Но вслушаемся в начальные такты рассказа: «… На синем дешевом конверте таял снег….. Я перевернул листок, и зевота моя прошла. На обороте листка чернилами, вялым и разгонистым почерком было написано: «… Я очень тяжко и нехорошо заболел. Помочь мне некому, да я и не хочу искать помощи ни у кого, кроме Вас (обратим внимание, что Поляков убежден в нерушимости врачебной тайны, вверяемой Бомгарду. — Я?. В.)… А может быть, можно спастись? Да, может быть, еще можно спастись?….«» .
Собственно, это вступление, эти слова — «может быть, моя!но спастись», предваряющие воспроизведенную выше историю жизни и смерти Сергея Полякова, звучат, словно послание автора «Морфия», обращенное к врачам наших дней. Однако почему-то именно медицина, именно врачебная корпорация пока даже и не попыталась вчитаться в волнующие эти страницы, полные острой жалости к угасающему больному, имеющие, убежден, еще недостаточно осознанный современниками непреходящий гуманный смысл и отражающие научное озарение врача-художника.
Например, современные авторы длительное время придерживались по отношению к подобным пациентам преимущественно жестких принципов. В 3-м издании БМЭ рекомендуется в качестве средства выбора одномоментное отнятие наркотика, поскольку «наркотический паек» в практике советской наркологической службы не принят. В принципе такие меры применяют во имя исцеления больного, но разве не стоит задуматься, почему шоковая терапия не дает должного эффекта.
Однозначно репрессивный тон характеризует соответствующие статьи законодательства. Так, в Уголовном кодексе УССР указывается, что если наркотические вещества изготавливаются или приобретаются без цели сбыта, для себя, то эти действия наказываются в уголовном порядке лишением свободы на срок до трех лет, а те же действия, совершенные повторно, — до пяти лет. Примерно такое же наказание за этот вид обращения с наркотиками предусмотрено Уголовным кодексом РСФСР. Следовательно, если бы сегодня Полякова и лечили, то как уголовного преступника, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ибо то, что оп доставал наркотики, пользуясь служебным положением, усугубило бы его вину.
А между тем как раз «Морфий», быть может, доказательнее, чем любое научное исследование, побуждает взглянуть на такого пациента не с позиций запрещения и обвинения, а прежде всего с болью и состраданием. Рассказ с поразительной убедительностью показывает, что же происходит с человеком, попавшим в омут наркотического пристрастия, сколь быстр и необратим переход от психического компонента морфинизма к почти молниеносно развивающейся физической зависимости, к необходимости увеличения доз наркотика. Дневник Полякова буквально вопиет о том, как безмерно трудно спасти такого больного, даже если он, наконец, желает этого, и сколь мучительны, да, видимо, и антифизиологичны общепринятые методы лечения. Быть может, и поэтому, вследствие отгораживания от больного как от личности, до сегодняшнего времени лечение часто неэффективно.
Вот слова Полякова, поистине исключительно важные для наркологии: «Сегодня во время антракта на приеме, когда мы отдыхали и курили в аптеке, фельдшер, крутя порошки, рассказывал (почему-то со смехом), как одна фельдшерица, болея морфинизмом и не имея возможности достать морфий, принимала по полрюмки опийной настойки. Я не знал, куда девать глаза во время этого мучительного рассказа. Что тут смешного? Мне он ненавистен. Что смешного в этом? Что?
Я ушел из аптеки воровской походкой.
— Что вы видите смешного в этой болезни?
Но удержался, удерж…
В моем положении не следует быть особенно заносчивым с людьми.
Ах, фельдшер. Он так же жесток, как эти психиатры, не умеющие ничем, ничем, ничем помочь больному. Ничем» .