– Вероятно, фрейлейн.
– Однажды я сама слышала его речи. Это было под аркадами; я сидела с Аделью Терке на ближайшей скамейке, и Адель все время хихикала. С ним было несколько друзей. Он был очень странен. И знаете, что он сказал: мужчина может пасть, женщина же – никогда!
Вандерер молчал, опустив голову. Он будто увидел пред собою Зюссенгута с его вдохновенной декламацией. Чем был этот маленький, бледный человечек в зеленой шапочке и охотничьей куртке, помимо своих пламенных речей?
– А потом он сказал, – продолжала молодая девушка, совершенно погруженная в свои воспоминания, – у женщины асбестовая душа; она остается невредимою в огне жизни.
– Однако как твердо запомнили вы его афоризмы! Оригинальное редко бывает истинным.
Вандереру хотелось критиковать, но он почувствовал, что в эту минуту не способен аргументированно спорить.
– Душа, душа! – продолжала Рената. – Хотелось бы мне, чтобы вы поглядели на моих подруг. У них вовсе нет души. Это живые манекены в модных платьях, мечтающие о замужестве, и больше ничего.
Разговор прервался. Они подошли к темневшему внизу Изару. Обрамленная двумя уходящими рядами фонарей темнота напоминала огромного спящего червя. Река шумела, но этот шум только подчеркивал тишину ночи.
Рената остановилась перед воротами сада на улице Марии Терезии. Лицо ее стало спокойно, и глаза утратили блеск. Она время от времени дула на вуаль, чтобы отстранить ее от лица; вероятно, благодаря этой привычке девушка часто приоткрывала рот, и тогда сверкали белые мелкие зубы.
– Завтра у нас дома большое торжество, – промолвила она.
– Вот как! Не день ли вашего рождения? Рената улыбнулась, неподвижно устремив глаза на фонарь экипажа.
– Завтра моя помолвка. Но я говорю об этом только вам. Пока никто не должен о ней знать.
Ее лицо было ярко освещено фонарем. В его выражении было что-то детское, и в то же время оно было полно невыразимого обаяния женственности. Прекрасно очерченный рот был очень подвижен; на висках постоянно выбивались непокорные прядки волос. Она склонила голову к левому плечу и улыбалась.
Глава 2
«Дорогой брат! Я в полной мере предоставляю тебе распорядиться моим капиталом по своему усмотрению. Доверенность я вышлю на днях. Я абсолютно полагаюсь на твой опыт в подобных делах и согласен на все твои предложения, тем более если это связано с выгодой для твоего общественного положения. Хотя с меня вполне достаточно десяти тысяч гульденов в год, но я согласен с тобой, что получать двенадцать было бы еще лучше.
Я живу здесь точно так же, как жил в Вене, и все еще не определился со своим призванием. Я знаю, ты опять будешь упрекать меня. Но могу ли я измениться, да и зачем мне меняться? Я живу в свое удовольствие и понемногу втягиваюсь в роль фланера, наблюдателя; а если я, как ты утверждаешь, немножко сентиментален, то надеюсь, что жизнь при каком-нибудь подходящем случае выколотит из меня излишек чувствительности. Ты желаешь, чтобы я основательно, по уши влюбился? Я не стремлюсь к этому и не думаю, что следующее обыкновенно за пылкой влюбленностью отрезвление побудит меня избрать то, что ты называешь определенным положением в жизни. Занятия мои однообразны. Меня интересуют все отрасли знания, в особенности же химия. Мой последний счет из книжного магазина дошел до трехсот марок. Лекции я теперь посещаю реже. Беллетристика, как тебе известно, меня мало интересует. Только Бальзак начинает мне доставлять удовольствие. Ты напрасно упрекаешь меня в лености и безделье. Если бы я был заурядным шалопаем, твои упреки были бы основательны, но я имею смелость ценить себя несколько выше. Несмотря на видимую праздность, в более утонченном смысле, я всегда занят. Всякое призвание есть добровольное самоограничение. Люди, имеющие призвание, живут как бы в полусне; только мечтатели, у которых глаза открыты на весь мир, живут полной жизнью.
У меня здесь очень элегантная квартира на Королевской улице. Есть даже одна комната в японском стиле. Из окон – вид на английский парк. На днях собираюсь съездить в Нюрнберг. Скорым поездом туда всего пять часов езды. Из Нюрнберга я найму почтовую карету и помчусь на нашу родину, которую видел только глазами младенца. Ты ухмыляешься, скептик! Но признаюсь тебе: сознание, что я родился не расслабленным изнеженным венцем, а вышел из другого, более жизнеспособного племени, ободряет и успокаивает меня. Шлю сердечный привет и надеюсь скоро о тебе услышать.
Твой Анзельм».
Анзельма Вандерера тянуло к Зюссенгуту, но он не мог подыскать для визита подходящий предлог. Его влекли к Зюссенгуту смутный страх и непонятная враждебность, бессознательное стремление глядеть опасности прямо в глаза. С другой стороны, в его ушах все еще звучал жалобный плач обнаженной девушки. Зюссенгут жил в предместье Богенгаузен, в последнем доме города, по его собственному выражению; за ним уже расстилались поля и луга.
Христиан Зюссенгут сидел в саду в обществе худощавого печального человека, которого называл Стиве. Здесь была еще молодая девушка, при виде которой Вандерер почувствовал странное волнение. Ему были знакомы эти золотисто-русые волосы и стройная шея.
– Это Гиза Шуман, – просто сказал Зюссенгут.
Он был, казалось, несколько удивлен посещением Вандерера и как будто не помнил, когда с ним познакомился. Анзельм вовсе не старался извиняться; недовольный собою, он сел и безмолвно слушал разговор обоих мужчин или делал вид, что слушает. Гиза Шуман все время молчала, и никто, казалось, не ожидал, что она заговорит. У нее было лицо восточного типа, дышавшее жизнью и энергией и в то же время полное печали. Ее гибкое стройное тело, хоть и скрытое сейчас складками простого длинного платья, было призывом к любви и страсти. Каждый раз, когда начинал говорить Зюссенгут, она поднимала глаза и смотрела на него с непередаваемым выражением. Все в ней трепетало избытком чувств.
Разговор между Стиве и Зюссенгутом был довольно монотонен. Вдруг Вандерер услышал имя Ренаты Фукс и насторожился.
– Она скоро станет герцогиней, – сказал Стиве, грызя конец своего уса.
– Герцогиней? Что это значит?
– Вчера была ее помолвка с герцогом Рудольфом.
– Неужели? – спросил с преувеличенным удивлением Зюссенгут.
– Об этом напечатано сегодня во всех газетах.
– Но, слушайте, разве это принято?
– Очевидно.
– Так, по-вашему, я бы тоже мог жениться на герцогине?
– Конечно, если бы вы были так же богаты и красивы, как Рената Фукс.
– Ее миллионы – ничто в сравнении с сокровищами моего внутреннего мира, и, в конце концов, если женщина – герцогиня в душе, с меня довольно. Если бы я встретил женщину, способную воспринимать так же, как и я, цвета, звуки, природу, радость и скорбь, она была бы равной мне. Большего не оставалось бы желать. Мне даже не нужно было бы на ней жениться. Пусть она выходит замуж за другого, а мне отдаст свою душу.
Зюссенгут произнес все это со свойственным ему пафосом. Говоря, он то прищуривал глаза, то снова широко открывал их, сжимал кулак или проводил красивой белой рукой по напряженному лбу; все вместе это производило театральное впечатление.
Побледневшая Гиза поднялась и медленно подошла к колодцу. Облокотившись о его край, девушка заглянула в глубину и закрыла глаза. Слышно было, как шумели деревья, с которых падали пожелтевшие листья; из дома доносились звуки расстроенной фисгармонии. Как только она отошла от мужчин, Зюссенгут воскликнул безнадежным тоном:
– Ну, куда же ее теперь пристроить, скажите ради бога?
– Необходимо срочно это решить, – энергично сказал Стиве.
Он сделал мрачное и нетерпеливое лицо, как будто сказал что-нибудь важное, не терпящее возражений.
– Не может же она оставаться на улице. Нельзя ли будет поместить ее к фрейлейн Ксиландер?
Стиве пожал плечами, отчего шея его совершенно исчезла. Он бросил смущенный взгляд на Вандерера и ответил с улыбкой, такой же кроткой, апатичной и робкой, как и звук его голоса: