Приветик сказал Ринс Мэйбелл спыхнула как цветок цвитог, а мы сидели в этом дождливом трейлере и колотили в ворота американской литературы.
Сбор калифорнийцев
Как большинство калифорнийцев, я родом из совсем другого места – Калифорния призвала меня по какой-то своей надобности, точно поедающая металл росянка, что вбирает весь солнечный свет, все дожди, а затем тянет к автотрассе лепестки, впускает в себя автомобили, миллионы машин в один-единственный цветок, чей аромат перебивается заторами, но места хватит еще на миллионы.
Мы нужны Калифорнии, поэтому она собирает нас из других мест. Возьму тебя, тебя и тебя – и меня, с Тихоокеанского Северо-Запада: из затравленной призраками земли, где природа танцует с людьми менуэт, и со мной танцевала в те давно прошедшие времена.
Оттуда в Калифорнию я принес все, что знал: годы и годы иной жизни, к которой больше никогда не смогу вернуться, да и не хочу возвращаться, а порой кажется, что и не со мной вовсе это было, а с каким-то другим телом, лишь смутно напоминающим меня своими очертаниями и внешностью.
Странно, что Калифорнии нравится собирать своих людей отовсюду и отбрасывать все, что мы знали прежде, и вот на зов Калифорнии собрались мы, точно сама энергия, тень того поедающего металл цветка, оторвала нас от иной жизни, и теперь нам предстоит до самого конца строить Калифорнию, как Тадж-Махал в виде счетчика на парковке.
Рассказ о современной жизни в Калифорнии
Существуют тысячи рассказов с оригинальными началами. Этот не из них. Мне кажется, рассказ о современной жизни в Калифорнии можно начать только так, как Джек Лондон начал «Морского волка» [8]. В такое начало я верю.
В 1904 году получилось, получится и в 1969-м. Я уверен, что начало может донестись и через десятки лет, и послужить этому рассказу так же хорошо, потому что здесь у нас – Калифорния, где можно делать все, что заблагорассудится, и богатый молодой литературный критик уже сел на паром из Сосалито в Сан-Франциско. Он только что провел несколько дней в хижине у друга в Милл-Вэлли. Друг зимой читает в этой хижине Шопенгауэра и Ницше. Вместе им очень здорово.
Плывя в тумане по заливу, он размышляет, не написать ли ему эссе под названием «Необходимость свободы: мольба о настоящем художнике».
Волк Ларсен, разумеется, торпедирует паром и берет богатого молодого литературного критика в плен, где тот немедленно превращается в юнгу-дневального и вынужден носить смешную одежду, им все помыкают, как хотят, а он ведет замечательно интеллектуальные беседы со старым Волком, ему дают поджопников, его хватают за глотку, повышают в чине до помощника капитана, он взрослеет, встречает свою единственную любовь Мод, сбегает от Волка, мотыляется по всему этому чертову Тихому океану в лохани чуть получше спасательной шлюпки, находит остров, строит на нем из камней хижину, глушит дубинкой тюленей, чинит разбившийся парусник, хоронит Волка в открытом море, получает поцелуи и т. д.: а все для того, чтобы шестьдесят пять лет спустя закончить этот рассказ о современной жизни в Калифорнии.
Слава Богу.
Пожар тихоокеанского радио
Крупнейший океан на свете начинается или заканчивается в Монтерее, Калифорния. Все зависит от языка, на котором вы говорите. От моего друга только что ушла жена. Просто вышла из дома и даже не попрощалась. Мы с ним сходили взяли две пинты портвейна и направились к Тихому океану.
Это старая песня – ее заиграли все музыкальные автоматы в Америке. Песня крутилась так долго, что записалась даже в американской пыли, а та осела на всё и превратила стулья, машины, игрушки, лампы и окна в миллиарды проигрывателей, и те воспроизводили эту песню ушам нашего разбитого сердца.
Мы устроились на маленьком пляже, похожем на уютный уголок, окруженный гранитными скалами и огромностью Тихого океана со всем многообразием его словарей.
По транзистору моего друга слушали рок-энд-ролл и мрачно пили портвейн. Мы оба пали духом. Я тоже не знал, что он собирается делать с остатком своей жизни.
Я еще отхлебнул портвейна. По радио «Пляжные мальчики» [9] пели песню о калифорнийских девушках. Они им нравились.
Глаза его были мокрыми ранеными ковриками.
Я пытался утешить его, словно какой-то странный пылесос. Читал ему те же остохреневшие ектеньи, которые принято читать людям, если хочешь помочь их разбитым сердцам, но никакие слова тут не помогут.
Вся разница только в звуке другого человеческого голоса. Что б ни собирался сказать, никакого счастья человеку не будет, если ему дерьмово оттого, что он потерял того, кого любит.
В конце концов мы подожгли радиоприемник. Друг обложил его бумажками. Чиркнул спичкой. Мы сидели и смотрели. Я никогда прежде не видел, чтобы кто-нибудь поджигал радио.
Пока приемник кротко догорал, языки пламени влияли на те песни, которые мы слушали. Песня, стоявшая номером 1 в «Лучших 40», вдруг сама в себе упала до № 13. № 9 стал № 27 посреди припева о том, как кого-то любить. Они спотыкались в популярности, как сломанные птицы на лету. А потом уже им всем стало слишком поздно.
Эльмира
Будто в грезе юного американского принца-охотника за утками, я возвращаюсь в Эльмиру и вновь стою на мосту через реку Лонг-Том. Здесь всегда конец декабря, вода высока и грязна, из холодных глубин своих шевелит темными безлистыми ветвями.
Иногда на мосту идет дождь, а я смотрю вниз по течению – туда, где река впадает в озеро. В моей грезе всегда есть топкое поле, окруженное старой черной деревянной изгородью, и ветхий сарай – сквозь стены и крышу пробивается свет.
Мне тепло и сухо под чистыми слоями королевского белья и непромокаемой одеждой.
Иногда там холодно и ясно, и я вижу свое дыхание, а на мосту иней, и я смотрю вверх по течению – в древесные заросли, что тянутся в горы на много миль, туда, где берет начало река Лонг-Том.
Иногда на заиндевевшем мосту я пишу свое имя. Выписываю его очень аккуратно, а иногда еще пишу по инею «Эльмира» – так же аккуратно.
У меня всегда с собой двуствольный дробовик шестнадцатого калибра и горсти патронов в карманах… патронов, пожалуй, слишком много, потому что я подросток, немудрено разволноваться, что их не хватит, и патроны тянут меня к земле.
Карманы набиты таким грузом свинца, что я почти как глубоководный ныряльщик. Иногда я даже хожу смешно, потому что в карманах слишком много патронов.
На мосту я всегда один, и всегда над мостом высоко-высоко летит к озеру стайка диких уток.
Иногда я смотрю на дорогу, не едет ли машина, и если машина не едет, стреляю в уток, но они слишком высоко, и мой выстрел ничего не сделает, разве что досадит им чуть-чуть.
Иногда едет машина, и я просто смотрю, как утки летят вдоль реки, а выстрел оставляю при себе. Вдруг едет помощник шерифа или егерь? Где-то у меня в голове сидит мысль, что с моста стрелять уток нельзя.
Интересно, правда ли.
Иногда я не смотрю, едет ли по дороге машина. Утки слишком высоко, до них не добьешь. Я знаю, что зря потрачу патрон, так что пусть себе летят.
Утки – всегда стая жирных крякв, только что из Канады.
Иногда я иду через крошечный городишко Эльмира, и он очень тих, потому что утро совсем раннее, и забыт Богом под дождем или на морозе.
Каждый раз, проходя через Эльмиру, я останавливаюсь и смотрю на местную среднюю школу. Классы всегда пусты, внутри темно. Кажется, там вообще не учатся, и темнота никогда не уходит, потому что нет причин зажигать свет.
Иногда я не иду в Эльмиру. Я перелезаю деревянную черную изгородь и иду по топкому полю, мимо просветленного ветхого сарая вдоль реки к озеру, надеясь на хорошую утиную охоту.
Всякий раз зря.