Универсальное познание красоты человека, от биологического естества и полузвериных инстинктов до высочайших духовных взлетов, Ефремов считает не только целью эстетической мысли, но и могучим инструментом формирования нового человека. Достижения цивилизации не отменяют первобытного потенциала предков. Задействуя нашу «биологическую машину» лишь на докритических режимах, мы расточаем драгоценное наследие прошлого, которое предназначено для лучшего будущеего. «Я не говорю, — замечал Ефремов, — что литература обязательно должна заняться этими вопросами с научной стороны. Но вселять в людей уверенность и показывать им всю безграничную мощь человеческого ума, перед которым ничто самые сложные счётные машины, — это прямой долг литературы, та основа, на которой должны строиться наши ощущения нового…»[286]
В одной из своих литературно-критических статей Ефремов писал: «В наше время люди все больше освобождаются от бесконечного и монотонного труда. Поэтому большая проблема жизни — держать человека в „алертном” состоянии… Для этого нужно, чтобы у него была большая и высокая цель».[287] Только великая цель порождает великую энергию, и во взаимной реализации той и другой только и достижима полнота счастья па всех уровнях — биологическом и социальном, духовном и интеллектуальном, личном и общественном.
Сумма человеческого счастья, считает писатель, складывается не только общими социальными условиями, но и индивидуальными биопсихическими возможностями, и чем больше гуманизируется общественная среда, тем острей выступает проблема личного счастья, в сложнейших обратных связях со всеми процессами человеческого бытия. Красота целесообразности целостно охватывает лично-общественную природу человека. И так же как отдельная личность, совершенное общество тоже должно быть устроено по законам высшей целесообразности. Не зря в ефремовской концепции будущего предусмотрены специальные механизмы вроде Академии Горя и Радости в «Туманности Андромеды», регулирующие гармонию системы «человек — общество — природа». И на пути к будущему искусство обязано целеустремленно повышать свою функцию регулятора этой системы.
«Русская литература в лице самых выдающихся ее мастеров давно вынашивала эту мысль. Еще у Достоевского князь Мышкин говорит, что „красота спасет мир”. Представляется верной следующая интерпретация этой загадочной фразы: „Красота спасет мир тем, что потребует от человека перестройки по своему образу и подобию”.[288] Ефремовская концепция красоты-целесообразности намечает стройную программу изучения этой проблемы. Счастье и красота — словно бы сдвоенная спираль генетического кода, по которому развиваются и отдельная личность, и общество в целом. Накопление красоты должно быть подобно, по мысли Ефремова, цепной реакции, запускающей на полную мощность социально-биологический процесс возрастания счастья.
Так, исследуя ступени физической красоты человека, Иван Ефремов отправляется от разносторонне диалектического понимания коммунистического идеала счастья, и в углублении этого понимания по сути дела и состоит критерий и цель его концепции прекрасного.
В контексте фольклора и мифологии
Литературный жанр, порожденный научно-техническим прогрессом, самый молодой и самый неканонический, — и, с другой стороны, древнейшая устная словесность, которая восходит к ещё более архаичным формам мифологического сознания, когда зачатки духовной деятельности представляли собой нерасчлененное целое, творчество индивидуально-авторское, во всем подчиненное законам современной литературы, — и поэзия, ещё дописьменная и во всем коллективная, от авторства до бытования — между ними, на первый взгляд, столь мало общего, что и самая осторожная параллель кажется натянутой.
Однако, при более близком рассмотрении, даже на границах размежевания неожиданно проступают черты сходства. Хотя фольклор и не связан с современной научно-технической культурой своим происхождением и противоположен ей всем строем мысли и образа, тем не менее, в древнеиндийских народнопоэтических памятниках тысячелетней давности встречается описание «космического корабля» почти что научно-фантастического типа. Народные же былички космического века о неопознанных летающих объектах об энлонавтах — «зелёных человечках» с далеких планет — просвечивают какой-то вторичной фантастикой.
Эти, наудачу взятые, примеры красноречиво демонстрируют, что не только научно-фантастическая литература взаимодействует с фольклором, но и устное народнопоэтическое творчество принимает порою черты научной фантастики. Фольклорная адаптация литературных мотивов и образов, не столь уж редкая в наше время, имеет для научной фантастики свое особое значение: эта литература как раз и была первоисточником идеи контакта с инопланетным разумом. Когда наука и практика затрудняются объяснить нам иные загадки природы и человеческой культуры, массовое сознание пытается найти ответ во внеземной точке зрения -таким образом, идея века обрастает сенсационным «научно-фантастическим» фольклором…
Исследователи научной фантастики уже отмечали аналогичность её, так называемых, общежанровых элементов устойчивым формулам, поэтическим стереотипам фольклора[289]. Подобно его творцам, писатели-фантасты заметно чаще, чем реалисты, возвращаются снова и снова, казалось, к давно уже пройденным, отработанным темам и образам, идеям и ситуациям: скажем, появление инопланетного корабля, рейс нашего звездолета к иным мирам, коллизии между человеком и роботом, типажи космопроходца, гениального ученого (чем-то напоминающего, кстати сказать, чернокнижника народных преданий) и т.п.
Особенно много в научной фантастике машин-близнецов, хотя и не существующих, но, тем не менее, выполняющих сходные функции в произведениях разных авторов. Отдельные фантастические изобретения, детали, ситуации, конечно, просто заимствуются. Но в целом, в масштабах жанра, с их помощью создаются совместными усилиями писателей — те самые общие черты, которые сближают художественный мир иногда совершенно различных произведений. Сходство объясняется, понятно, общностью предпосылок и логики творческой фантазии, но также, отметим, и целевой установкой — разгадать какие-то черты обозримого будущего.
В реалистической литературе неудачные образы, надуманные коллизии легко отпадают в наглядном сравнении с нашим обыденным опытом. Для фантастики же критерий жизненной правды куда менее очевиден. Фантастика, хотя и на основе реальности, представляет нам то, чего ещё никогда не было, и умозрительный перебор вариантов словно бы восполняет — в масштабах жанра — недостаточность сравнения с действительностью.
Стало быть, «общие места» и канонические формулы, повторяющиеся образы и ситуации суть не только строительные леса научно-фантастической литературы, на которых держатся условные реалии художественного мира (читатель их мысленно «убирает», вживаясь в этот мир), но ещё и отпечаток научно-фантастического метода художественного познания. Вариативное сходство с фольклором обеспечивается подобием иного рода: сам творческий процесс, порождающий общежанровые элементы, по-своему оказывается аналогичен процессу «проб и ошибок» научного познания.
Это последнее сходство самоочевидно для технологических чудес современной фантастики. Но может быть, и фантастические представления мифосознания тоже переходили в народную поэзию не только в стихийном отборе на художественную продуктивность, но и по своей содержательности, по способности будить мечту о пользе, полученной, если бы чудесный предмет, явление, действие обернулось бы явью? Разве космическое путешествие Гильгамеша, полет Икара, живая и мертвая вода, ковер-самолет и т.д. — разве все эти метафоры только предшествовали изобретениям научной фантастики? Не оттого ли круг фантастических идей народной поэзии заметно уже бесчисленных сюжетных вариантов? Поэтический мир народа должен был опираться не только на общепринятое, но и на испытанное множеством поколений представление о целесообразности тех или иных чудес. Может быть, в этом-то отборе и формировалась интуитивная оценка фантастических объектов с двух точек зрения — красоты целесообразного и целесообразности красоты? Возможно, в предчувствии эвристической силы волшебного чуда складывалась также и мера его поэтической эффективности?