Беттина не смотрит мне в глаза и избегает всех остальных. Облокотившись на поручень, она прижимается лбом к стеклу и ждет, когда все кончится. Лишь бы не видеть наши рожи. Крутой открывает дверь и делает Жан-Шарлю знак идти первым. Тот, ворча, подчиняется. Я чувствую что-то очень сильное, неотвратимость избавления, последние крошечные мгновения перед экстазом. Да, это экстаз, несмотря на мою усталость и совокупность прочих обстоятельств. Я закрываю глаза, чтобы лучше его просмаковать.
— Эй, ты, придурок, прежде чем завалиться спать, запомни хорошенько, что ты был в поезде двести двадцать три, в девяносто шестом вагоне, в среду, двадцать первого января, потому что мы-то этого никогда не забудем.
Прощайте. Соня пытался поймать мой взгляд, но получил только пародию на улыбку. У Беттины вырывается слишком долго сдерживаемая жалоба. Она разражается рыданиями. Я пытаюсь удержать ее возле себя, но она со злобой выдергивает руки и возвращается в купе номер семь, понося меня на своем языке.
Вот я и один. Я с силой захлопываю дверь и шарю рукой в поисках ключа от висячего замка. Искусственная кожа моей лежанки холодна как лед.
***
— Не моджет битти! Ви меня не разбудили за польчасса! Мой пассапорт и билет, бистро!
— А… Чего?
— Бистро! Роrсо cazzo!
Знакомая физиономия… Миланец… Совершенно забыл его разбудить.
— Ми где? Милан уже проехали?
Я приподнимаю свою штору. Мы на перроне, освещенном фонарями. Он истерично орет, и его вопли возвращают меня к сознанию. Сколько же я проспал? В любом случае не больше десяти минут. Безо всякого труда отыскиваю его бумаги и возвращаю ему. Он выбегает в одной майке, с рубашкой на плече, в незашнурованных ботинках. Снаружи, далеко впереди, — красный свет. До отправления еще две-три минуты. Мне нужно немного навести у себя порядок, заглянуть в бельевой бак на тот случай, если соня там напакостил, не признавшись мне. На первый взгляд вроде нет, все сухо, помято, но сухо. Пакетик жевательной резинки. Персиково-абрикосовая. Самая отвратительная, но это меня, в общем-то, не удивляет. Вкус как раз для бухгалтера.
Любопытный субъект.
Я так и не раскусил его тайну до Милана. Не пойду я к его жене.
Остается лишь освежить воздух доброй порцией миланской прохлады, весьма известной среди прочих. Открываю окно до отказа.
С другой стороны поезда два силуэта. Однако… проклятье! Сколько же времени длился маневр? Пять, десять минут? И они все еще на вокзале? Жан-Шарль, должно быть, еле ноги волочил, останавливался у каждой скамейки, или что там еще, не знаю… Когда ему чего-нибудь неохота, он часами может волынку тянуть. Едва они оказываются рядом, я вновь поднимаю стекло и поспешно опускаю штору.
Тук-тук.
«Антуан!»
Я выставляюсь в окне, почти спокойный. Соня внизу, на рельсах, прямо подо мной. Тот, другой, остался на перроне.
— Антуан, увидимся в Париже?
— Не стойте на путях, уходите.
От ходьбы у него раскраснелись щеки, он почти совсем запыхался.
— Так увидимся в Париже?
— Латур, черт бы вас побрал! Спросите у него свои пилюли и сваливаем!
Звонят отправление. Я поворачиваю голову, свет зеленый.
— Да уйдите же с путей, проклятье!
— Но… мои пилюли остались там… сбегайте за ними… погодите… я сам их найду, я знаю, где они…
И в мгновение ока этот идиот вскарабкивается на подножку. Первый рывок перед тем, как поезд тронется. Соня дергает за дверь, та чуть приоткрывается.
— Без глупостей, Жан-Шарль!
Громила бросается к нему.
Я устремляюсь в коридор, он уже наполовину влез. Поезд проехал несколько метров, дверь сама собой закрывается. Они оба орут одновременно, я не знаю, что делать. Иллюзия «уже пережитого» вспыхивает у меня в мозгу, они держатся за руки…
Я кидаюсь к этим двум рукам, вцепившимся одна в другую, выламываю пальцы, чтобы их разъединить, и мне это удается, убийца просунул голову внутрь, цепляется за поручень. Изо всей силы я впечатываю свою подошву прямо ему в рожу, и он вылетает на рельсы. Я бросаюсь к себе в купе, чтобы выглянуть в окно. Наклоняюсь как можно ниже, высунувшись аж до самых бедер, но другой поезд, только что пройдя через стрелку, закрывает мне его из-за кривизны пути. Надеюсь, что он по крайней мере успел сломать себе ногу.
Свернувшись клубочком на своей кушетке, прижав кулаки к груди, я добрую минуту сдерживаю дыхание, чтобы дать пройти приступу ярости.
*
На площадке человека два-три. Полусонные пассажиры, услыхавшие крики. Двое мужчин, одна женщина, все трое тупо пялятся в одном направлении.
Жан-Шарль. Сидит на полу, задрав голову, и потрясает правой рукой, протянув ее в нашу сторону. Его пальцы в крови, — должно быть, оцарапался о защелку или угол двери. Он улыбается со слезами на глазах. Он хочет показать нам свою руку, почти торжествуя. Кровь капает ему на рукав. Он собирается говорить.
Нет, с рук моих весь океан Нептуна
Не смоет кровь. Скорей они, коснувшись
Зеленой бездны моря, в алый цвет
Ее окрасят.
Теперь он сам на нее смотрит, еще более изумленный, чем мы, подносит ко рту. И слизывает капли прямо со ссадины.
Женщина, морщась, отворачивается. Мужчина, возможно муж, уводит ее в коридор. Третий, еще более обеспокоенный, просит меня принять меры. В конце концов, это ведь я отвечаю за вагон? С бутылкой девяностоградусного спирта и лейкопластырем я присаживаюсь рядом с больным.
— Я сам все сделаю, вам лучше к этому не прикасаться, — говорит он.
Я не настаиваю. Поезд уже совсем разогнался. В глубине своего кармана я нащупываю жевательную резинку. Жан-Шарль угощается, не переставая делать себе повязку.
*
Жуем.
На полу валяется скомканный листок бумаги, тот, что он мне дал недавно. Видимо, выпал из моего кармана, когда я доставал жвачку. Разворачиваю его без любопытства.
Мы с ним переглядываемся, но никто не говорит ни слова. Я скатываю из записки маленький шарик и запускаю им в мусорную корзину. Мимо, не попал. Закуриваю сигарету. Абрикосовый вкус блекнет. Делаю второй шарик из бесцветной резинки и тоже бросаю в корзину. Опять мимо. Я уже не так меток, как раньше. Впервые за долгое время ко мне возвращается подлинный аромат табака.
— Эта штука с алым цветом… это ведь из Шекспира, верно?
— Да.
— Макбет, где-то в начале…
— Да, это его диалог с женой.
— Я не очень хорошо помню, в чем там дело, еще в лицее проходили, но окровавленная рука в память врезалась, да и цвет тоже.
— Правда ведь, да? Сразу вспоминается. В основном из-за слова «алый». Бледно-алая… Руки, окрасившиеся алым.
В углу окна я замечаю краешек луны. У меня впечатление, что по эту сторону Альп немного холоднее. Когда-нибудь надо будет посетить Ломбардию иначе, нежели в этом трясущемся ящике.
— Вы не угостите меня сигаретой? Я уже много лет как не курю.
— У меня светлые.
Он подносит сигарету ко рту. Когда он наклонился к зажигалке, из его внутреннего кармана что-то выпало и покатилось по полу. Пузырек с пилюлями. Он смотрит на меня какое-то мгновение и снова прячет его.
— Я завязал с куревом после своего второго малыша.
— Как его зовут?
— Поль. Ему сейчас одиннадцать… Чудной… То, что он еще ребенок, для него непереносимо, никогда еще не видел карапуза, который бы с такой силой стремился повзрослеть. Прямо помешательство.
Краешек луны по-прежнему на том же месте и следует за нами с замечательной точностью.
— Это я понимаю, — отзываюсь я. — Со мной то же самое. Нас было пятеро, мой старший брат, три сестры и я, причем даже с самой младшей у меня десять лет разницы. Я типичный несчастный случай в конце маршрута. Когда я видел, как мои сестренки уходят вечером и возвращаются часа в четыре ночи, я умирал от зависти у себя в постели, потому что не мог за ними последовать и насладиться этой дьявольской свободой. Заметьте, я зато отыгрывался на телике. У нас было так тесно, что родителям пришлось поставить телевизор в нашу комнату. Я смотрел его до тех пор, пока программы не кончались, когда родители уходили спать. Помню даже, что видел «Психоз» Хичкока. Самое жуткое впечатление моего детства. На следующий день я попытался что-то пересказать своим одноклассникам, но никто не поверил.