— Это тот самый, который сказал, что ты ему напоминаешь какого-то очень любимого человека?
— А, так я тебе уже рассказывал… Для начала, сам-то ты чего еще на ногах?
— У тебя чуточку воды не осталось?
— Воды? С такой рожей, как у тебя, скорей скотча надо хлебнуть.
— Неужто так заметно?
Прежде чем я двинулся обратно со своим видом свежеоткопанного покойника, он удержал меня за рукав.
— Сегодня сплошные свекловоды, ну их. Не бери с меня пример, не мотайся всю жизнь по рельсам, это позвоночник уродует.
Мезанжу доставляет удовольствие называть придурков «свекловодами».
— Почему же ты сам не уходишь? — спрашиваю я.
— Потому что мой позвоночник уже пропал, да и к пенсии слишком близко. Ты как думаешь, были бы у меня бабки, болтался бы я ночами на колесах?
— Да.
Он отпускает мой рукав и разражается смехом. Затем насильно запихивает мне в карман четвертушку «J&B». Я издали машу своим литром воды, а он мне — своим шампанским.
Я отсутствовал дольше четверти часа, через десять минут прибываем на таможню, так что тянуть волынку некогда. Мне нужно продержаться до Милана. Ровно два часа. Два часа, чтобы не потерять работу, которую все равно намереваюсь бросить, потому что она меня больше не забавляет. Это не говоря о неприятностях, которые меня ждут, если в моем купе обнаружится тип, которого разыскивают невесть за что. Я мчусь в одной рубашке сквозь поезд-призрак с заиндевелыми окнами, цепляясь за металлические поручни, чтобы еще больше добавить себе скорости, и перепрыгиваю через вагонные стыки в гармошках, пахнущих мокрой резиной. А ведь мое место в теплой Катиной постели. Когда я качу по рельсам ночами, когда все летит кувырком, я думаю только о ней. Никогда о Розанне. Она — это когда все хорошо, маленькое римское облачко. Я стою не больше, чем все те жлобы, которым читаю мораль.
— Пейте и возвращайтесь в ящик, подъезжаем к Домо.
Он тихо просыпается и достает из кармана пузырек с белыми таблетками, этикетку невозможно рассмотреть. На его лице мука.
— Вы мне тут в обморок не хлопнитесь?
Он делает знак рукой, что, мол, нет, и продолжает пить. По его щекам струится пот. До настоящего момента я был не слишком обеспокоен его речами про сон, но, глядя на эту трупную маску, уже не знаю, что и думать. Он без понуканий залезает в укрытие.
— Американец ведь должен был довезти вас до Лозанны, верно?
Его «да» больше напоминает последний вздох умирающего, как это показывают в кино. Я поспешно хватаю простыню и иду в туалет, чтобы намочить ее.
— Возьмите это.
Он прижимает ее к своему лицу так, будто целует женщину. В голову мне приходит другая мысль, я бегу в купе Беттины и умыкаю оттуда шесть подушек, которыми она по-прежнему не желает воспользоваться. Она спит, положив под щеку сжатые кулачки.
— Еще вот это возьмите. Я прошу у вас только десять минут на таможню. Десять минут, если все пройдет как обычно.
«Да» — глазами.
У меня глубокое презрение к храбрецам, и я знаю почему. Они зеркало моего собственного малодушия. Я боюсь, что мои руки выдадут мой страх, и не знаю, что у меня при этом будет с лицом, — у людей ведь нет привычки изучать в подобных случаях свое отражение. Во время первой таможни я еще не знал, что какой-то напыщенный дурак сидит, скорчившись, в моем бельевом баке. И все прошло как обычно.
Поезд остановился, я вижу их на перроне, готовых подняться. Швейцарцы проходят первыми, они довольно улыбчивы и даже говорят мне «здрасьте».
— Все в порядке?
— Да.
Они и в самом деле гораздо любезнее, когда покидаешь их территорию. Видно, думают, что теперь это дело итальянцев — пусть пропускают к себе всяких инородцев, коли охота. Им-то в любом случае плевать, у итальянцев всегда один и тот же бардак, уж они-то их знают, они их целыми пачками вышвыривали от себя за эти годы.
Я прекрасно чувствую, что они думают, в Домо всегда одно и то же. И всякий раз меня так и подмывает повторить им то, что я услыхал в одном фильме, «Третий человек», там один тип говорит, что в Италии века упадка и фашизма породили Микеланджело и Рафаэля, а Швейцария за двести лет демократии дала миру всего одну общепризнанную вещь — машинку, говорящую «ку-ку». Каждый раз, когда мы проезжаем Домо, это вертится у меня на языке, но я еще ни разу не осмелился. Да и сегодня ночью не лучший момент. Однако самое забавное состоит в том, что когда швейцарец разевает рот, никогда не угадаешь, заговорит он по-французски, по-немецки или по-итальянски.
Они выходят, ничего не проверив, и возобновляют свою веселую беседу. Как раз то, что мне сегодня нужно.
Второй раунд — слышу в коридоре итальянские сапоги. Военные сапоги. У них и фуражка производит большее впечатление, чем прочие, с более высокой тульей, с белым кружочком, пришитым над козырьком. Это не слишком-то вяжется с представлением о заальпийском гостеприимстве — Италия, страна каникул и dolce vita…[16] Твои таможенники способны ошарашить даже немецких туристов, а это кое-что да значит. Их двое, один в сером, другой в коричневом. Обычно их больше всего интересуют итальянские паспорта и удостоверения личности, поди знай почему. Никогда не осмеливался спросить. Нынче ночью серый явно решил прошерстить всех своих соотечественников одного за другим, хуже любого швейцарца; можно подумать, что итальяшке, возвращающемуся домой, всегда есть что прятать. Портативная рация тут тоже еще не изобретена, эпоха Гутенберга в полном расцвете; у них по-прежнему на руках огромный список всякого жулья, и они часами неторопливо его перелистывают. Я как-то рассказал об этом одному французскому фараону, думаю, он до сих пор смеется.
Плохо дело: он размахивает перед моим носом кусочком картона, хочет кого-то разбудить в десятом. Мой черед говорить.
— Compartimento dieci.[17]
Серый выходит, коричневый остается. Соня сидит тихо. Опять говорить, выдумывать разные глупости, лишь бы чем-то прикрыть ненадежную тишину
— Е la partita?[18]
Всегда найдется какой-нибудь футбольный матч для обсуждения — вчерашний ли, сегодняшний, тут я ничем не рискую. Впрочем, он фыркает:
— Ammazza… voi Francesi siete veramente…[19]
Делает пальцы «рожками». Дает мне понять, что французам подфартило.
Промашка. Быстро сменить тему.
Но ни Берлускони, ни Чичолина интереса у него не вызывают, разве что появляется некоторая осторожность на мой счет. Я вынужден заткнуться.
И тут вдруг всего лишь от простого взгляда, брошенного на перрон, я почувствовал, как из глубины моих внутренностей на меня накатывает волна неожиданного счастья. Комическая парочка, настоящие Лоурел и Харди, взъерошенные, с перекошенными галстуками, каждый тащит тяжеленный чемодан и на чем свет стоит распекает другого, чтобы ускорить шаг. Как бы я хотел, чтобы Беттина на них взглянула…
Я-то собирался скорбно принять виноватый вид, а вот теперь не могу сдержать радостного хихиканья. Крученая подача в третьем сете. Коричневый небось думает, что это я над ним издеваюсь.
— Apposto. Andiamo, va…[20] — говорит серый, махнув мне рукой на прощание.
Едва они уходят, я испускаю вздох, который меня опустошает, словно проколотую шину. Приграничная тишина воцаряется в моем купе. Зря я говорю, что таможенников вешать мало, на самом деле они вполне терпимы.
Я угощаюсь немалым глотком «J&B», который бурным потоком врывается ко мне в пищевод. Добрая порция бурбона гораздо больше порадовала бы мои вкусовые ощущения, но делать нечего. Как говорят итальянцы: «А cavallo donate non si guard'in bосса». Дареному коню в зубы не смотрят. Народная мудрость.