Мерфи, не открывавший глаз, слышал, как Силия окончательно сползла с края кровати и направилась к окну. Постояв там немного, она вернулась и застыла у изножья кровати. Нет, он не откроет глаза. Слегка приоткрыв рот, Мерфи втянул щеки. Неужели ей известно чувство сострадания и сопереживания?
– Хорошо, я скажу тебе, что еще ты можешь сделать, – проговорила Силия. – Ты можешь вылезти из этой своей постели, привести себя в порядок, одеться поприличнее и побродить по улицам в поисках работы.
А ведь была же когда-то нежная страсть! Обычный для Мерфи желтый цвет опять схлынул с его лица.
– По улицам?! – пробормотал Мерфи. – Да простит Господь эту женщину!
Судя по звуку ее шагов, она направилась к двери.
– Понятия не имею, – продолжал бормотать Мерфи, – что она этим хотела сказать… вникнуть в смысл ее импликаций[45] так же трудно, как попугаю осознать значение тех ругательств, которые он произносит…
Поскольку, судя по всему, Мерфи и далее намеревался бормотать себе под нос и задавать сам себе вопросы, Силия громко попрощалась и открыла дверь.
– Ты даже не понимаешь, что говоришь! – крикнул с кровати Мерфи. – Закрой дверь! Я тебе растолкую, что содержалось в твоих словах.
Силия прикрыла дверь, но рука ее оставалась на дверной ручке.
– Иди сюда. Сядь на кровать, – позвал Мерфи.
– Нет, не пойду, – отказалась Силия.
– Ну не могу же я, в самом деле, говорить в пустоту! Моим четвертым наивысшим определением является тишина… Иди сюда и сядь на кровать.
Таким тоном эксгибиционисты произносят свои последние, предсмертные слова. И Силия вернулась к кровати и уселась на краешек. Мерфи открыл глаза, холодные и неподвижные, как у чайки, и с исключительной, волшебной ловкостью погрузил их взгляд, словно вонзил копья, в ее глаза, показавшиеся ему еще более зелеными, чем когда-либо раньше, и наполненные таким выражением безнадежности, которого ему не доводилось видеть ни у кого другого.
– Ну что у меня остается? – вопросил Мерфи. – Если ты уйдешь, что от меня останется? Ты есть мое тело и мой разум… – Мерфи помедлил, чтобы дать время этому невероятному высказыванию освоиться в голове Силии. Силия безропотно слушала, может быть, у нее никогда более не будет возможности выслушивать его или выполнять какие-либо его просьбы. – В ту геенну продажности и стяжательства, в которую ты меня толкаешь, – медленно проговорил Мерфи, – кому прямая дорога? Тебе и только тебе. Если отправится туда мое тело, снова-таки отправишься вместе с ним и ты тоже, ну а если отправится туда и мой разум, мой дух, то туда покатится все. Что ты на это скажешь?
Силия смотрела на Мерфи в полной растерянности. Похоже, он говорит все это совершенно серьезно. Но когда он говорил, что нацепит свои драгоценности, оденется в желто-лимонное и так далее, то ведь и тогда казалось, что он говорит совершенно серьезно. Ее охватило ощущение, которое столь часто охватывало, когда она общалась с Мерфи, что она словно заплевана словами, умирающими в тот самый момент, когда они срывались с его губ; каждое следующее слово отменяло смысл – так и не успевший проявиться – слова предыдущего, и под конец она совсем уж не понимала, что он, собственно, хотел сказать. Слушать Мерфи было все равно, что слушать исключительно сложное музыкальное произведение в первый раз.
– Ты все невозможно перекручиваешь, – сказала Силия. – Работа совсем не обязательно предполагает то, что ты говоришь.
– Другими словами, все остается по-прежнему? Или я поступаю так, как ты этого от меня хочешь, или ты уходишь от меня. Я правильно понял?
Силия начала подниматься, а Мерфи привскочил на кровати и крепко ухватил ее за запястья.
– Отпусти меня, – потребовала Силия.
– Нет, ты скажи – или-или?
– Отпусти мои руки.
И он отпустил. Силия встала и пошла к окну. Небо, прохладное, яркое, полное движения, обласкало ее глаза, словно миррой помазало, напомнило об Ирландии.
– Так да или нет? – настаивал Мерфи на получении ответа. А какая разница, да или нет – извечная тавтология.
– Да, – глухо проговорила Силия. – А теперь ты возненавидишь меня…
– Нет, этого не будет… Посмотри, нет ли где-нибудь чистой рубашки?
4
В Дублине неделей позже, а именно, 19 сентября, Ниери, несмотря на отсутствие сбритой ранее бороды, был замечен и узнан бывшим его учеником по имени Вайли в помещении Центрального Почтамта созерцающим статую Кухулина,[46] но не спереди, а сзади. Ниери стоял с обнаженной головой, словно пребывал в святом месте (если, конечно, предположить, что он почитал святые места). Неожиданно Ниери, отшвырнув в сторону шляпу, которую он держал в руке, бросился к статуе, изображавшей ирландского героя умирающим, обхватил его за ноги и стал биться головой о Кухулиновы бронзовые ягодицы. Страж порядка, с приятностью в тот момент дремавший и выведенный из этого сладкого состояния полузабытья гулкими звуками, не спеша определил их источник, неторопливо оценил ситуацию, медленно отцепил от пояса полицейскую дубинку и размеренным шагом направился к Ниери, полагая, что застигнет правонарушителя, совершающего акт вандализма, прямо на месте преступления. К счастью, Вайли, который зарабатывал себе на жизнь уличным букмекерством, обладал отменной реакцией, не уступающей заячьей. Он оказался рядом с Ниери прежде полицейского и, обхватив учителя за талию, остановил жертвоприношение и потащил опешившего Ниери к выходу.
– Эй ты там, юнец, придержи-ка лошадей, – рыкнул страж порядка, именуемый далее С.П.
Вайли придержал и, повернувшись к полицейскому, многозначительно постучал себя по лбу, одновременно бросая не менее многозначительные взгляды на Ниери.
– Божий, как говорится, человек. Безопасен на сто процентов.
– Сюда иди и психа своего веди, – приказал С.П.
Вайли, человечек маленького росточка, застыл в нерешительности. Ниери, размерами не очень уступавший полицейскому, хотя, конечно, не столь благородных пропорций, с блаженной улыбкой на устах безмятежно покачивался, подпираемый правым плечом своего спасителя. С.П., не терпевший препирательств да и не обученный вести словесные споры, продолжал свое неуклонное движение.
– Ему позволено быть дома, а не в больнице, – лепетал Вайли.
С.П. положил свою громадных размеров лапу на левое плечо Вайли и стал с огромным напряжением тянуть того в направлении, которое он с некоторым умственным усилием определил для себя заранее. И они все трое двинулись в этом направлении.
– Божий человек, – повторил Вайли, – тихий, как дитя.
Они обошли вокруг статуи, а за ними уже шла небольшая толпа. С.П. наклонился и принялся внимательно осматривать постамент и саму статую.
– Не беспокойтесь, никаких повреждений. Статуя цела-целехонька, – убеждал полицейского Вайли. – И лоб цел, ни капли крови, и мозги не вышиб. Все нормально.
С.П. распрямился и отпустил плечо Вайли.
– Эй, вы, – рыкнул С.П. на скопление любопытствующих. – Разойтись, пока вас не разошли.
И любопытные толпящиеся рассосались в один удар сердца, который по медицинской терминологии описывается как диастола-систола.[47] Блюстителю закона ничего больше и не требовалось. Ощущая удовлетворение от того, что ему – воплощению закона – подчинились с такой готовностью и что тем самым он получил вознаграждение за свое беспокойство, и испытывая некоторое облегчение от того, что риск, на который он шел, отдавая свой приказ, оказался вполне оправданным, С.П. обрушил свое внимание на Вайли.
– Послушай моего совета, парень, – сказал полицейский чуть ли не дружелюбно и тут же осекся.
Попытка словесно оформить свой совет требовала от него таких умственных усилий, которые явно выходили за пределы его возможностей. Как ему научиться бродить по интеллектуальному лабиринту в поисках слов, нужных для выражения своей мысли? Ведь он не имел ни малейшего представления о том, как из этого лабиринта выбраться. Особенно сложно изъясняться перед ротозеями, явно враждебно к нему настроенными. К тому же смущение и растерянность полицейского усиливались (если такое вообще было возможно) от созерцания выражения напряженнейшего внимания на лице Вайли, которое тот напустил на свою физиономию в ожидании обещанного совета.