Как ни странно, именно Лев Клейн подсказал, где следует искать решение этого противоречия. В отличие от Кемпера, он не отрицает любовь, а напротив, снисходительно раздвигает её границы: “Высокая любовь, описанная в шедеврах литературы, в жизни редка. Но в обиходе мы называем любовью и менее возвышенные виды чувств. Когда мы говорим "делать любовь", "крутить любовь" и даже "продажная любовь", мы не зря используем тот же термин. В самой высокой любви присутствует плотский элемент, а в самых низменных соитиях нередко просвечивают благородные переживания и теплота чувств”. Следуя логике Маяковского ( “все мы немножко лошади” ), Клейн утешает людей тем, что любые формы сексуальности сродни любви. Отвлечёмся от такой явной неувязки: не ведая об эволюции любви, не зная её биологической природы, не видя её неотъемлемых атрибутов, т. е. качеств, присущих лишь ей, а не иным проявлениям сексуальности, Клейн размывает её границы и лишает представление о ней всякого смысла. Но он указал на верный принцип подхода к проблеме: существует континуум чувств, называемых любовью или отношений, приближающихся к ней. Чем альтруистичнее связь двух людей, чем она избирательнее, тем ближе она к любви. Люди, понимая разницу между любовью и примитивным сексом, должны относиться к ней не как к нереалистическому эталону, а как к вполне достижимой цели, требующей усилий от них самих. Ведь в наших генах закрепились биологические предпосылки к избирательности и альтруизму. Человек рождается на свет с нейрофизиологическими структурами, которые при их нормальном развитии, делают его способным к любви.
Один из механизмов, позволяющих реализовать эти врождённые потенциальные возможности – эмпатия, способность угадывать эмоции другого живого существа, человека или животного.
Становление зрелой сексуальности
Человек появляется на свет с врождённым инстинктивным механизмом, позволяющим ему рассчитывать на милосердие и помощь более сильных сородичей. Таков крик ребенка, взывающий к матери и к другим взрослым, когда он испытывает дискомфорт. Подобное поведение оказалось бы гибельным для детёнышей почти всех других видов. Новорождённый зайчонок отползает от места своего рождения и молча дрожит, прижимаясь к земле, чтобы стать незаметным для хищников. Человеческий же младенец от рождения обладает таким эмоциональным криком, который повергает в тревогу всех психически здоровых взрослых. А если понаблюдать в это время за их эмоциональной реакцией и поведением, то становится очевидным, что чувство сострадания имеет врождённую биологическую природу. Детские крики и плач, например, деморализовали научных сотрудников, участвовавших в опыте, поставленном психологом А. П. Вайсом. В ходе эксперимента его участники совершали грубейшие ошибки исключительно потому, что слышали плач ребенка.
С возрастом способность к эмпатии позволяет людям угадывать не только экстремальные эмоции человека, его просьбы о помощи и мольбы о сострадании, но и улавливать самые тонкие нюансы настроения. Этого дара лишены так называемые шизоидные психопаты. Такой дефект психики делает смертельно опасными садистов, абсолютно не способных ни воспринимать альтруистические сигналы другого живого существа, ни испытывать чувство сострадания к кому бы то ни было. Разговор о подобных эмоциональных уродах, из которых выходят серийные убийцы, впереди.
Способность к эмпатии близка к ещё одному очень важному врождённому свойству людей – потребности в избирательном эмоциональном контактировании.
Зачатки этой потребности есть и у животных. Об этом свидетельствуют опыты Гарри Харлоу (Harlow H. F., 1962) с детёнышами обезьян, воспитанными “плюшевыми мамами“.
У человеческого детёныша потребность в избирательном эмоциональном общении с матерью, а затем со сверстниками становится ещё большей жизненной необходимостью, чем у детёныша обезьяны. По наблюдениям психолога М. Риббла (Ribble M., 1944), “прикосновение, похлопывание, обнимание, прижимание к груди, голос матери, возможность сосания” так же важны для грудного ребёнка, как соответствующая пища и температура. Рене Спитц (Spitz R., 1956) обследовал полугодовалых детей в условиях, где им был обеспечен полноценный уход, но где не было лица, с которым, подобно матери, можно было бы постоянно общаться. Автор пишет: “В первый месяц изоляции ребёнок шести месяцев плачет, требует мать и как бы ищет кого-либо, кто может её заменить. На второй месяц у ребёнка появляется “реакция бегства“: он кричит, когда к нему кто-то подходит. Одновременно наблюдается падение веса и снижение уровня развития. На третий месяц изоляции ребёнок занимает характерную позицию лёжа на животе, избегает всяких контактов с миром. Если ему препятствуют, он очень долго кричит, иногда по три часа без перерыва, теряет вес, легко подвергается инфекциям. У него часто появляются кожные заболевания. На четвёртый месяц ребёнок уже не кричит, а лишь жалобно плачет. Он теряет ранее приобретённые навыки. Если перед этим он мог ходить, то теперь он уже не умеет даже сидеть“.
Это ещё не любовь. Можно ли назвать любовью зависимость обезьянки от плюшевой “мамы” в опытах Харлоу или поиски ребёнком матери в инфекционной клинике? Скорее, речь идёт об особом симбиозе, в котором больше врождённых инстинктивных, чем индивидуальных проявлений. В основе детской привязанности обычно лежит чувство беспомощности. Другое дело, что такая эмоциональная симбиотическая привязанность – росток будущей способности к любви (речь идёт о человеке, а не об обезьянке, разумеется).
По мере того, как ребенок становится личностью, его эмоциональная симбиотическая привязанность к матери всё больше заменяется любовью. Насколько подлинной она станет, зависит от двух моментов: от степени самостоятельности ребенка и от того, насколько альтруистично его чувство. В свою очередь, и то и другое во многом зависит от способности к подлинной любви самой матери.
Начиная с двухлетнего возраста, ребёнок, наряду с потребностью в контактах с мамой, нуждается в эмоциональном общении с двумя-тремя своими сверстниками. Лишённый этой возможности, ребёнок заболевает.
В периоде полового созревания подросткам свойственны упрямство, строптивость, порой грубость и негибкость во взаимоотношениях друг с другом и со взрослыми. Запутанные отношения с учителями и родителями, с друзьями и знакомыми драматизируют жизнь подростка. В это время у него меняются взгляды на себя, на отношения в школе и в семье. Эти изменения наполнены главным содержанием подросткового возраста – половым созреванием. Подросток претендует на самостоятельность, на независимость от взрослых. С одной стороны, он ищет доказательств собственной неординарности, а с другой, опасается быть “не таким, как все”, боится выпадения из границ нормы. В связи с переоценкой привычных ценностей появляется потребность в поисках критериев, с помощью которых можно было бы определить степень “правильности” своего Я и окружающего мира. Поскольку он ищет их в рамках собственного, весьма ограниченного опыта, конструируется чересчур жёсткая схема. В оценках преобладает категоричность: “да” – “нет”. Окружающие, разумеется, не желают вписываться в столь узкие рамки.
В конфликтах, спровоцированных порой мелочами и принявших нежелательное развитие, подросток часто чувствует свою неправоту. Однако ему трудно найти правильный тон, он то и дело срывается на грубости, о которых потом сожалеет. Он постоянно убеждается в собственной незрелости, неумении ладить с людьми, неосновательности претензий на оригинальность. Сознавая, что в рамки им же сконструированного идеала не укладывается, прежде всего, он сам, подросток испытывает чувство острой неуверенности в себе, а иногда и чувство ненависти к своему “никчёмному Я”. В таких случаях внутриличностные конфликты могут принять драматический оборот. По данным статистики, юноши в большинстве европейских стран и в России кончают жизнь самоубийством в 4-5 раз чаще, чем девушки.