А затем кружка бессильно выпала из пальцев шамана, покатилась по мху, расплескивая остатки выпивки, ее тут же подхватила Калабаха, но было уже поздно, ей водки не досталось. Хотя, может быть, женщина и не собиралась пить после Димка, только что извергавшего страшные проклятия… Возможно, ей нужна была именно кружка.
Шаман стал медленно оседать, и по взгляду его маленьких, теперь уже совсем неясных, но по-прежнему холодных и сильных глаз Оле-Лех догадался, что он опьянел. Это к лучшему, решил он.
— Тащите его, — приказал он Тальде.
Тот согласно кивнул, сделал несколько шагов к шаману, чтобы подхватить его, но резко повернулся на месте. Всего в трех шагах от него стояли молодой шаман северного племени и вождь Волтыск. Вождь требовательно протянул руку.
— Сиверс, возьми старика, — приказал Оле-Лех. — А ты, — он посмотрел на Тальду, — отсчитай двадцать берталей.
Сиверс, конечно, опоздал, когда он склонился над старым шаманом, тот уже опустился на мох и камни, свернувшись калачиком, определенно намереваясь то ли уснуть, то ли согреться. А может быть, наоборот, совсем замерзнуть…
Поднять его Сиверсу не хватило ни сил, ни смелости, он не знал, что делать с этим сжавшимся в комочек стариком. Но это было не страшно, это вполне можно было переждать.
Тальда снова нырнул в карету, а когда вылез оттуда, у него на ладони тускло отсвечивало старое золото. Он принялся перекладывать монету за монетой в ладонь вождя, но вдруг случилось нечто малопонятное… Монет на ладони Волтыска оказалось девятнадцать, и северянин поднял удивленные глаза на оруженосца.
Рыцарь наблюдал за действием своего оруженосца, но все равно не уследил, как и когда и кто именно стащил один из золотых кружков. Это было невозможно сделать, а все-таки произошло… В том, что еще в карете честнейший Тальда отсчитал именно двадцать требуемых берталей, рыцарь не сомневался ни на мгновение.
Тогда Калабаха, которая с железной кружкой так и оставалась где-то сзади, словно волчица прыгнула вперед, каким-то невероятным образом заставила вождя согнуться так, что лицо мужчины почти уткнулось ей в грудь, а затем, нимало не стесняясь, придерживая в чуть отставленной руке драгоценную железную кружку, пальцем другой руки полезла вождю в рот. Рыцарь не верил своим глазам, он даже не знал, что следует сказать на это и стоит ли говорить хоть что-то? И не знал, стоит ли над этим смеяться?
Тем не менее Калабаха была права, потому что, без всякого стеснения пошарив за щекой у вождя, вынула мокрую монету и с торжеством взмахнула ею, так что слюна разлетелась тягучей белесой нитью.
— Ай да женщина, — одобрительно проговорил Тальда и хлопнул Калабаху по плечу.
А та, мельком взглянув на Оле-Леха, положила недостающий золотой в руку своего вождя и после этого, чуть отступив, уже знакомым жестом прижала кулачки к груди.
— Тальда, придется налить ей за верность, — едва сдерживая смех от всего произошедшего, приказал рыцарь.
— Да я бы ей и наш бочонок с бренди выделил, — уже смеясь в голос, отозвался оруженосец, — только ведь упьется до чертиков… Пусть там и немного уже осталось… Так как, сахиб?
— Раз надумал, значит, отдавай. — Рыцарь перестал смеяться.
Подошел к куче выгруженного из кареты добра, обвел это плавным жестом рук и сделал движение, словно бы толкнул все имущество к вождю. Затем дошагал до поникшего старого шамана. Тальда быстро, но не без некоторой торжественности всучил Калабахе еще один бочонок, бормоча что-то, затем едва не бегом бросился к рыцарю и шаману. Склонился над старичком, легко, будто ребенка, поднял его, Сиверс тоже вдруг оказался рядом, нелепо попытался придерживать болтающиеся ноги Димка, но это было уже лишнее.
Тальда втащил старика в карету, за ними нырнул профессор, рыцарь последний раз обернулся и посмотрел на северян, стоящих теперь одной сплоченной группой.
Они глядели на карету во все глаза, как и те пастухи, которых путешественники встретили в тундре, когда только выбрались из реки. Их раскосые незнакомые глаза отливали странным мерцающим светом, возможно чем-то неуловимо похожим на свет здешнего небесного сияния, или на цвет вечно покрытого льдинами моря, или на свет северного и такого неприглядного, тяжелого, низкого солнца.
Оле-Лех с достоинством, словно находился на официальном приеме, поклонился, забрался наконец-то в карету. И прежде чем захлопнуть дверцу, крикнул Франкенштейну:
— Поехали наконец, трогай, вперед на юг!
И вдруг все как-то неуловимо сдвинулось. Стало ясно — что-то еще происходит. Профессор Сиверс вдруг едва не столкнул Оле-Леха с каретной ступеньки, на которой тот стоял, и принялся орать:
— А вещи? Вещи-то шаманские?.. Может, он без них бесполезным будет?
Тогда Оле-Лех понял, что они забыли весьма важную деталь. Он выскочил из кареты. К счастью, возница не успел пустить своих коней вскачь, а, склонившись, поглядывал со своего насеста, терпеливо ожидая, пока хлопнет дверца.
— Подожди-ка, — приказал ему рыцарь. — Опростоволосился я…
Три старухи, которые притащили вещи шамана, как встали, так и стояли в сторонке, будто растворились в этой хмари, будто превратились в валуны или невидимые обычным глазом тени… Оле-Лех повернулся к ним и сделал нетерпеливый жест.
— Давайте быстрее.
Те поняли, что приказ относится к ним, и необычно, словно и не шли, а летели по воздуху, посеменили к карете, каждая швырнула в открытую дверь то, что было у них в руках. Бубен, посох и объемистый кожаный мешок с длинной петлей.
Рыцарь посторонился, чтобы они не задели его. Он теперь каким-то образом ощущал отверженность этих старух, не потому, что знал, что им предстоит жить отдельно от племени, и не потому, что верил в проклятия, которые наверняка наслал на них старый Димок. Как он позже объяснил себе, его обдал запах этих женщин, их немытых тел, их старого, грязного одиночества…
Но может быть, все было иначе, и рыцаря поразили тщательно сделанные, чудовищные рисунки непонятными красками на лицах женщин и одновременно их живые, яркие человеческие глаза, словно бы прорывающие мертвую, ссушенную кожу их разрисованных лиц… Эти лица потом несколько раз пригрезились Оле-Леху, прежде чем он сумел стряхнуть и забыть это наваждение.
Избавившись от вещей шамана, старухи отступили, и только тогда Оле-Лех забрался в карету по-настоящему.
— Теперь можно ехать, — сказал он.
Услышав звук хлопнувшей дверцы, Франкенштейн диковато и утробно что-то зарычал, потом в воздухе залихватски хлопнул бич, карета резко накренилась, вильнула и стала набирать ход. А рыцарь не успел сесть, и рывок свалил его на профессора. Как оказалось, за последние дни Оле-Лех забыл это покачивание кареты, забыл скрипы, стуки и грохот движения и теперь узнавал словно бы заново.
Это было, пожалуй, приятно, как встреча со старым другом. Рыцарь уселся удобнее, оглядел спящего фиолетового шамана, верного Тальду, который, придерживая Димка, словно бы какой-то тюк, незыблемо сидел на переднем сиденье, посмотрел на профессора, который пытался оправить плащ и расположиться поудобнее рядом с Оле-Лехом на заднем сиденье… Поправив меч и кинжал, рыцарь с довольной улыбкой произнес:
— Ну все, теперь можно считать, мы с этим справились.
Экипаж набрал ход, они снова, как когда-то, летели вперед, и кони несли карету с ощутимой даже им, пассажирам, силой. Когда-то они также неслись по лесным дорогам, но по тундре передвигались более осторожно, медленнее… Но застоявшиеся кони спешили так, что даже вознице, кажется, чтобы не вывалить пассажиров в какую-нибудь промоину, оставалось лишь положиться на слепое везение…
Вдруг шаман одернул свою не очень складно висевшую на его тощем тельце кожаную хламиду, сел прямо, поднял морщинистое, неспокойное, темноватое лицо и посмотрел на рыцаря в упор. В холодном свете, который едва протискивается в узкие окошки кареты, его глаза приняли вдруг удивительное выражение, по-прежнему жесткое и давящее, будто бы шаман был опытнейшим бойцом, который вышел против заведомо слабого противника и намеревается расправиться с ним самым беспощадным образом.