Литмир - Электронная Библиотека

Потому и обратился к сыну:

— Совсем я упустил, Григорий: кое-какие еще дела остались в цирке. Отправляйся-ка один в гостиницу. Чай, не маленький, дойдешь!

Гриша в ответ недовольно хмыкнул: одно дело идти вдвоем с отцом, а другое — одному бежать в потемках.

— Я лучше, папа, тебя подожду.

— Ладно. К матери тогда ступай.

Гриша побежал назад, но, придя двумя минутами позже за кулисы, Сагайдачный обнаружил сына посреди коридора.

— Ты чего слоняешься? Я же сказал — к маме иди!

— Нет ее, мамы.

— Ах, да. Она у Никольских. Давай провожу.

Но и там не оказалось Анны. Никольский даже удивился, а Лидия вся обратилась в любопытство:

— Разве Анна Петровна говорила, что к нам зайдет? По какому делу?

И только случайно, от проходившего мимо униформиста, Сагайдачный узнал, что Анну видели во дворе. «Возможно, зашла к старичку своему!» — высказал предположение униформист. Велев Грише дожидаться, Сагайдачный направился во флигелек.

Слишком круто разворачивался разговор, чтобы женщины могли услыхать звук приоткрывшейся двери.

— Не может быть счастлив с вами Сергей! Неужели до сих пор вы не поняли, что для него всего важнее в жизни?

— Я-то знаю. Может быть, даже лучше, чем он сам. А вот вы. Вы, которую он отбросил.

— Пусть отбросил. Пусть исковеркал. Знаю одно: не таков Сагайдачный, чтобы на тихую жизнь променять манеж!

— Фразы! Пустые фразы! — крикнула Анна, теряя последнюю выдержку. — Думаете, не вижу, что за ними кроется? Постыдились бы — и вы, и дочка ваша.

— А вам не стыдно?

— Мне нечего стыдиться. За чужими мужьями не бегаю. Поглядели бы лучше в зеркало на себя!

Больно, издевательски кинула Анна последнюю фразу. Зуева переменилась в лице, даже закрыла глаза. Потом проговорила глухо:

— После вам будет стыдно, Анна Петровна. Очень стыдно!

И еще один человек следил за этим резким, нещадящим разговором. Приподнявшись, свесив немощные ноги с кровати, Николо Казарини горестно взирал на неистовство своей внучки.

— Не позволю! — кричала Анна. — Был со мной муж и останется! Он отец моему ребенку! Да я вот этими руками. — Она и в самом деле казалась способной вцепиться, душить. — А ты. Как смеешь ты.

— Аня! — дрожащим голосом воскликнул старик и, шатаясь от слабости, попытался встать с кровати. — Нельзя так, Аня! Нельзя!

Она обернулась, но глаза ее, застланные яростью, ничего не видели. Не увидела и Сагайдачного, наконец-то рванувшегося от дверей.

Он еще не знал, что должен сказать или сделать. Он стоял между двумя женщинами, и обе они были частью, долей его жизни. И обе были ему близки. И время перепуталось — прошлое, настоящее. И он увидел нестерпимую боль на лице Надежды, Нади, Надюши Зуевой.

— Вам будет стыдно! — повторила она, на этот раз не только глухо, но и протяжно, превозмогая стон.

Анна не различила и этого. Замахнулась, но рука повисла в воздухе.

Теперь наконец увидела Сагайдачного. И как заслонил он первую, бывшую жену.

Глава пятая

1

Утром, придя во флигелек, чтобы прибрать у Николо Казарини, уборщица нашла его без сознания: хриплое прерывистое дыхание, судорожно откинутая рука. «Старичок-то наш. Худо ему!» — крикнула уборщица, бросившись назад во двор.

Жизнь Казарини подошла к концу.

Еще недавно ему мечталось, что к осени, не позднее осени, переберется он в дом престарелых артистов. Дом этот строился под Одессой, и каждого приезжавшего оттуда старик допрашивал: как идут там дела, Долго ли еще ждать? А во сне часто видел воздушное здание, всеми окнами обращенное в морскую даль, белоснежные ступени парадной лестницы. Подымаясь по лестнице, он шел к себе в комнату, прогретую ласковым южным солнцем.

А затем (сам не заметил, как случилось это) зримые очертания начали расплываться, терять свою плотность, и только краски сохранились: голубая, синяя, изумрудная. Краски сами по себе, уже неспособные сложиться в какую-нибудь определенную картину. Потом и они рассеялись. Одна лишь жажда тепла сохранилась в одряхлевшем теле: все настоятельнее нуждалось оно в тепле.

Давно переступив восьмой десяток, Николо Казарини дошел до того предела, когда жизнь становится схожей с оплывшей свечой — оплывшей так, что остается один только мерцающий фитилек посреди восковой лужицы. Не то что порыва ветра — малейшего воздушного тока достаточно, чтобы покончить с фитильком.

Как вошла и как выбежала уборщица — старик не слыхал: Он находился в полусне, полузабытьи. Но постепенно сознание вернулось: правда, не такое, каким бывает оно обычно, а как бы парящее поверху, отторгнутое от недвижимо распростертого тела. Физическая слабость оставалась всеобъемлющей — настолько, что не шевельнуться, глаз не приоткрыть.

Рядом, на конюшне, учуяв идущего со двора конюха, заржали лошади. Казарини услыхал это ржание. Грубовато осаживая лошадей, конюх задал им корм, и это тоже донеслось к старику: похрустывание сена, нетерпеливый перестук копыт. Николо Казарини снова все различал, снова все слышал, но теперь уже приглушенно, сквозь давящую слабость. И вдруг, в кратчайший миг, слабость преобразилась в нечто еще большее, в нечто такое, что уже не оставалось сомнений в приближающемся. Именно в этот момент окончательно понял Николо: сны как были, так и останутся снами. И никуда отсюда не уехать. И тесная эта комнатенка — последнее в жизни пристанище. Понял все это старик и стал готовиться к смерти.

Она стояла близко. Так близко, что рукой подать. И все же была милосердной, позволила собраться с духом, взять в дорогу последние пожитки. Воспоминания — вот что хотел он взять с собой в дорогу. Что же оставалось вспомнить напоследок?

Работу. Прежде всего работу, потому что вся жизнь — с той поры, как помнил себя, — была работой, всегда работой. Даже покинув к старости манеж, Казарини мысли не допускал, чтобы перейти на положение нахлебника в семействе родственников: детей обучал, помогал мастерить реквизит. Ну, а в молодости, затем и в зрелые годы чуть ли не все свое время отдавал тренировке, репетициям: ради нескольких минут на вечернем манеже длились они долгими часами. Зато как прекрасны, как упоительны были короткие эти минуты, каким восхищением отзывались в зрительном зале! Работу и утреннюю, и дневную, и вечернюю — работу упрямую, упорную, незнающую устали, — работу, в которой вся жизнь прошла, — вот что по праву вспомнил сейчас Казарини.

И еще он вспомнил лошадей, что бежали под ним по кругу. Они бежали в заданном аллюре, а он — славный прима-жокей, экстра-жокей, ни грамма лишнего веса, во всем строжайший режим — стремительным курсом вскакивал на круп бегущей лошади, срастался с ней, а затем переходил в прыжки — курбеты, рундаты, сальто-мортале. Он и сейчас их видел, этих лошадей. Смотрел в их бархатистые умные глаза. И будто стояли они перед ним, друг возле дружки, разделенные лишь тонкими переборками конюшни. И ушами чутко поводили, дожидаясь, чтобы позвал. Он так и сделал: по крайней мере ему показалось, будто смог негромко свистнуть. И тогда, услыша свист, — разномастные, но одинаково горделивые, с прекрасными экстерьерами, расчесанными гривами, туго забинтованными ногами, — лошади одна за другой прогарцевали перед ним, и каждая, с ним поравнявшись, наклоняла приветственно голову. Как же было, уходя из жизни, не вспомнить преданных, честно послуживших лошадей?!

Ну, а женщины? Помнил ли он женщин? Да, и они были в его жизни — с жаркой лаской, с тем счастьем, какое дарили. И все же им не суждено было быть на первом месте. Пробудившись, в последний раз обняв подругу, жокей спешил на манеж, и не было силы, даже самой страстной, что могла бы его удержать. И даже ту, что стала его женой, — даже эту самую близкую женщину Казарини видел сейчас на фоне все тех же гарцующих лошадей.

81
{"b":"128791","o":1}