— Вы нас не щадите, товарищ директор, — ободряюще сказал Торопов. — Обижаться не станем. Кстати, и сами еще не всем довольны.
— Вот как? — заинтересовался Костюченко. — В таком случае — первое слово за вами. Расскажите-ка, что еще намерены предпринять?
Собирались послушать, а пришлось самим начинать. Однако постепенно разговорились, и даже очень оживленно — не потому ли, что Костюченко оказался внимательным слушателем: во все вникал, исподволь направлял разговор. Затем, когда молодые, сами того не заметив, по косточкам разобрали свой пролог, он кивнул:
— Понятно. Теперь и наш черед.
Он сказал «наш» и сперва дал высказаться партгрупоргу, затем Петрякову.
— Ну, а ваше мнение, Александр Афанасьевич? — не вытерпел наконец Торопов.
— Скажу. Обязательно скажу. С той оценкой, которую до меня высказывали, вполне согласен. Тоже считаю, что пролог звучит современно, прицельно. И разыгран сочно. Однако же не всякая сочность способствует ясности. — Прервав свои слова, Костюченко оглядел молодых и задержал взгляд на Багреевых. — Вот, скажем, этот самый, будь он неладен, стиляжный танец. Очень здорово вы его отплясываете. Я бы больше сказал — со смаком!
— Разве это плохо? — настороженно отозвался Геннадий.
— Да нет, танцуете, повторяю, здорово. Один лишь у меня вопрос: какую при этом цель перед собой ставите?
— Какая же может быть особенная цель? Показываем то, что наблюдали на танцплощадках.
— Верно. Танцуете похоже, — согласился Костюченко. — Но ведь искусство способно на неизмеримо большее, чем одно только повторение. Тем оно и прекрасно, что умеет обобщать, выявлять самое характерное. Что в данном случае важнее — сфотографировать явление или же высмеять, осудить? Я к тому об этом — кажется мне, что вы еще не определили точно собственную свою позицию.
Загорелся спор. Не все согласились с подобной оценкой: мол, у циркового искусства свои границы, своя специфика.
— Нет, тут уж вы меня извините, — перебил Костюченко. Он продолжал улыбаться, и голос не повысил, но в тоне разом возникла твердость: — Лично я одну только знаю специфику: специфику советского нашего искусства — всегда и во всем мысль пробуждать, мысль нести! Кстати говоря, ваш пролог лишний раз доказывает это!
Условились еще раз собраться, посмотреть пролог в доработанном виде.
Оставшись вдвоем с Петряковым, Костюченко сказал:
— На следующую репетицию, думаю, полезно будет пригласить и секретаря нашей парторганизации. А то он тоже любит на специфику ссылаться: я, мол, кинодеятель, ваши цирковые премудрости не могу постигнуть.
— Верно, — согласился Петряков. — Пускай поближе присмотрится. В нашем деле, Александр Афанасьевич, специфика одна: работай красиво, докажи, что все тебе на манеже подвластно!
Вторая репетиция прошла еще удачнее, чем первая. Костюченко от души поздравил молодых артистов, а секретарь сказал:
— Гляди-ка, какую занятную форму избрали. Прямо-таки комсомольский глазастый патруль! А что, Александр Афанасьевич, если вам и для дальнейших представлений этот пролог оставить? Как-то он живее, действеннее, чем тот, что на открытии сезона давали.
— Посмотрим, подумаем, — коротко отозвался Костюченко.
Разговор происходил в опустевшем зале и, казалось, свидетелей не имел.
Однако час спустя, подкараулив идущего в цирк Станишевского, Петр Ефимович Князьков очень точно передал ему суть разговора.
— Что из этого следует? — не сразу сообразил Станишевский.
— Эх, Филипп Оскарович! А еще голова. Не догадываешься? Ведь если молодежный пролог в программе удержится — значит, побоку тот, что Сагайдачный поставил? Так ведь?
Скосив глаза, Станишевский помолчал, прикинул.
— Возможно. Вполне возможно, — сказал он затем. — Это уж верно: самолюбив Сергей Сергеевич, не любит, чтобы отодвигали. Вполне возможно, что обозлится!
5
Настал наконец вечер, когда цирк распахнул свои двери перед комсомольцами. Быстрее быстрого заполнили они зал, и тут же, подхваченная сотнями голосов, звонко взвилась под купол песня — про жизнь, которую нельзя не любить, про неутомимость молодых геологов, про мальчишку, которому шел восемнадцатый год. Чинность и сдержанность цирковому залу вообще не свойственны — в этот вечер и подавно. В зале собрались не просто зрители, а соучастники — те, кто руками своими помогали цирку стать светлым, нарядным, праздничным.
Одна за другой звучали песни, а за кулисами, лежа на диванчике в красном уголке, охал Федор Ильич Вершинин. Прибежал Петряков:
— Что с вами?
— Сердце! Припадок сердечный!
Петряков посочувствовал, порекомендовал отлежаться и поспешил назад к форгангу — дал последний звонок.
С самого начала программа принималась превосходно. Сатирические, быстро чередующиеся сценки пролога то и дело прерывались хлопками, взрывами смеха, одобрительными возгласами.
Однако не все в этот вечер прошло одинаково гладко. Дали себя знать и кое-какие непредвиденности.
Начало им положила Варвара Степановна Столбовая, или, точнее, ее воспитанник — какаду Илюша. На вопрос: «Что ты больше всего любишь?» — какаду должен был ответить) «Цирк! Цирк! Цирк!», а на вопрос: «Как звать тебя?» — «Катя! Катя! Катя!» На этот раз что-то сместилось в попугайской головке, и когда Варвара Степановна спросила: «Что ты больше всего любишь?»— Илюша самозабвенно закричал: «Катя! Катя!», чем и вызвал в зале немалое веселье. Крепче сжав лапки, строго глядя в янтарные зрачки, Варвара Степановна несколько раз повторила вопрос. Какое там! Илюша упрямо заладил, что больше всего любит Катю.
Зато без сучка-задоринки прошло выступление Зои Крышкиной и Тихона Федорченко. На последних репетициях заднее сальто на перше удавалось им безотказно. И все-таки Тихон медлил с согласием. Кончилось тем, что Зоя (вот ведь как переменились роли!) прикрикнула на него:
— Не стыдно? Выходит, Сергей Сергеевич был прав, когда упрекал тебя!
Тихон сдался наконец, но при условии, что Петряков предупредит зрителей: мол, исполняется не весь номер, а только лишь один недавно освоенный трюк. Петряков обещал, но, облачась в свой парадный фрак, не смог удержаться от искушения и объявил с обычной громогласностью:
— Впервые на нашем манеже! Рекордный трюк!
Это сперва рассердило Федорченко, но затем он успокоился, и все прошло как нельзя лучше. Комсомольский зритель, знавший цену чистой работе, по заслугам наградил акробатов долгими аплодисментами.
А вот Багреевых подвело тщеславие. Первой же своей комбинацией они расположили зрителей. Но затем Виктория что-то сказала Геннадию, и он, улыбнувшись в знак согласия, отстегнул от ее пояска тросик лонжи. Сделано это было демонстративно, подчеркнуто. Весь дальнейший номер воздушные гимнасты исполняли без страховки, работали в своей неизменно чеканной, безупречной манере — и все же некоторые зрители недовольно вздыхали: «К чему такой риск?»
Петряков, разумеется, вскипел негодованием. Уничтожающим взглядом проводив артистов, он перевел глаза на директорскую ложу, убедился, что Костюченко также смотрит программу, и поклялся себе: «На этот раз не спущу! Ишь зазнались!»
После Багреевых — согласно авизо — должны были выступать Вершинины. Но Федор Ильич (продолжая стонать, он перебрался из красного уголка к себе в гардеробную) предупредил, что работать не сможет, и тогда Петряков на его место поставил номер Жарикова. «Приготовься!»— кинул он ему на ходу, и юноша сразу почувствовал, как холодные иголки побежали по спине. «Что, если оскандалюсь? Быть не может! А вдруг!»
Взглянув по сторонам, Жариков увидел обычную закулисную картину. Зинаида Пряхина, делая разминку, отбивала быстрые батманы. И прыгуны Федорченко, разогреваясь к номеру, пружинисто, вверх-вниз, скакали на носках. Матвей Столетов, концом шамбарьера пощелкивая себя по крагам, о чем-то переговаривался с Буйнаровичем. Ассистенты Лео-Ле снимали чехлы со своей иллюзионной аппаратуры. Словом, вокруг все было обычно, но Жариков почувствовал, будто ноги его сделались чужими, хуже — деревянными. Так продолжалось, впрочем, недолго. «Эксцентрик-пантомимист Евгений Жариков!»— донесся к нему голос Петрякова. И занавес приоткрылся, пропуская юношу.