Он сказал это легко, почти ласково. Его тон меня успокоил, но сам ответ озадачил.
6. Выжженная земля
Мы с Тони много работали над достижением полной свободы от всяких условностей и ограничений. После обстоятельного сеанса Брукнера («Замедление пульса; смутная тяжесть в груди; периодич. подрагивание плеч; подергивание стопы. Пойти на улицу и подраться с каким-нибудь пидором? Брукнер. 4-я симфония. Дирижер Клемперер») или когда нам было слишком лениво тащиться на улицу ради умеренного эпатажа, мы частенько обсуждали один и тот же больной вопрос.
– Кстати, насчет родителей. Они нас обламывают.
– Думаешь, они это нарочно?
– Может, и нет. Но они все равно нас обламывают.
– Ага. Но, наверное, это не их вина.
– Ты хочешь сказать, это как у Золя: они нас обламывают потому, что их тоже обламывали их родители?
– Дельная мысль. Но они все равно чуточку виноваты, правильно? Хотя бы уже в том, что они так и не поняли, что их обламывают, и живут теперь все обломанные и нас обламывают в свою очередь.
– Согласен. Я и не предлагал, что их не надо наказывать.
– Уф, ты меня успокоил. А то я уже начал переживать.
Каждое утро за завтраком я смотрел на свое семейство и не верил глазам. Во-первых, они все были на месте. Вот уж воистину – странно. Почему прошлой ночью никто из них не сбежал, уже не в силах выносить безысходную пустоту, которую я наблюдал в их жизни? Почему они все сидят за столом, как сидели вчера, и позавчера, и три дня назад, причем сидят с таким видом, как будто они вполне счастливы и довольны, что им предстоит провести в этом доме очередной день?
Прямо напротив мой старший брат Найджел увлеченно читал какой-то научно-фантастический журнал, не обращая внимания на тарелку с хлопьями. (Может быть, именно так он боролся со своей экзистенциальной неудовлетворенностью: бежал от унылой действительности в выдуманные миры «Новых галактик», «Новых миров» и «Удивительных реальностей». Вообще-то я ни разу его не спрашивал, страдает ли он от экзистенциальной неудовлетворенности. На самом деле я очень надеялся, что он нисколечко не страдает – такие вещи быстро становятся модными, чего мне совсем не хотелось.) Рядом с ним восседала моя дорогая сестрица Мэри. Она тоже смотрела поверх тарелки и читала надписи на вазочках с солью и перцем: «Соль» и «Перец». И вовсе не потому, что она еще не проснулась толком; за обедом она «читала» ножи и вилки. Когда-нибудь она, наверное, дорастет и до надписей на коробке с кукурузными хлопьями. Ей было тринадцать, и она была настоящей молчуньей. Мне всегда казалось, что я совершенно на них не похож, ни на Найджела, ни на Мэри. А вот они были похожи: лица у обоих были мягкие, добрые и совершенно невозмутимые.
Справа сидел отец, развернув «Таймс» на странице с биржевыми сводками. На отца я тоже совсем не похож. Во-первых, он совершенно лысый. Я готов допустить, что у нас с ним похожая форма челюсти, но глаза у него другие. У меня они проникновенные и пытливые. А у него… в общем, другие. Время от времени он задавал маме какой-нибудь вопрос про сад. Просто так, для проформы. На самом деле ему это было ни капельки не интересно. Мама сидела слева от меня. Она подавала еду, отвечала на все вопросы и ненавязчиво действовала нам на нервы на протяжении всей молчаливой трапезы. На матушку я тоже не похож. Кое-кто утверждает, что у меня мамины глаза; но даже если это так, то больше во мне нет ничего от мамы.
Я часто задумывался, а родственник ли я им вообще? И разве я мог удержать в себе эти мысли и не указать родителям на наши столь очевидные различия?
– Мама, а я у вас не приемный? – (Вполне нормальный вопрос.)
Слева послышалось слабое шевеление. Братец с сестрой продолжали читать как ни в чем не бывало.
– Нет, конечно. Сэндвичи взял?
– Взял, взял. Но может быть, есть хоть какая-то вероятность, что меня перепутали в роддоме? – И я кивнул на Мэри с Найджелом для иллюстрации.
Отец тихонько откашлялся, прочищая горло.
– Тебе пора в школу, Кристофер.
Ладно. Вовсе не исключено, что они мне врали.
Для нас с Тони отцовство или материнство было преступлением из разряда особо тяжких. Наличие mens rea[39] было вовсе не обязательным, одного actus reus[40] рождения было вполне достаточно. Рассмотрев все обстоятельства данного дела, равно как и социальное происхождение обвиняемых, мы вынесли следующий приговор: пожизненное условное освобождение преступников на поруки и бессрочные исправительные работы. Что же касается нас самих – жертв, mal-aimés[41], – мы давно поняли, что независимости и свободы можно достичь лишь последовательным и непреклонным неприятием всяких условностей и ограничений. Камю превзошел всех со своим «Aujourd’hui Maman est morte. Ou peut-être hier»[42]. Неуправляемость и отрицание всяческих правил считались священным долгом каждого уважающего себя подростка.
Но на практике все оказалось сложнее, чем мы себе представляли. Весь процесс четко разделялся на два этапа. Первый этап – мы называли его «Выжженная земля» – включал систематическое отрицание, упрямое и сознательное противоречие общепринятым нормам, широкомасштабную, уничижительную критику всех и вся с позиций предельного анархизма. В конце концов, мы тоже имели самое непосредственное отношение к поколению «сердитых молодых людей».
– Ты понимаешь, – как-то спросил я у Тони на большой перемене, когда мы поднялись на балкон для шестиклассников и прохлаждались там очень даже неконструктивно, – что мы с тобой тоже из поколения «рассерженных молодых людей»?
– Ага, и мне это нравится, хотя и бесит. – Его неизменная кривая улыбочка.
– И что, когда мы вырастем и состаримся, наши… племянники и племянницы спросят, что мы с тобой делали в эпоху Великих Рассерженных?
– Ну понятное дело: сердились.
– А тебе не кажется, что это какой-то бред, что мы в школе проходим Осборна[43] с дремучим Ранкастером? Я имею в виду, разве это не похоже на некую институционализацию?
– Это ты о чем?
– Ну, когда препятствуют бунту интеллигенции, вводя его в санкционированные государством рамки.
– И что?
– А то, что я вот сейчас подумал, может быть, настоящий бунтарский поступок – это как раз бездействие. Самодовольная самоуспокоенность.
– Все это умствование и схоластика, – хмыкнул Тони. – Подсчет числа ангелов на кончике иглы.
Проблема в том, что ему было проще сердиться – у него было больше поводов и причин. Родители Тони (как мы с ним предполагали, частично из-за того, что им пришлось пережить в гетто) были: (а) набожными, (б) дисциплинированными, (в) бедными и (г) до безумия любили своего сына, каковая любовь была вся пропитана чувством собственности. Так что Тони, чтобы рассердиться, вовсе не требовалось напрягаться; ему достаточно было просто быть непочтительным сыном, который настаивает на своей независимости от родителей, транжирой, лодырем и раздолбаем, а также ярым агностиком – и вот вам, пожалуйста: сердитый молодой человек как он есть. Когда в прошлом году он случайно сломал дома дверную ручку, отец три недели не давал ему карманных денег. Подобные проявления были весьма полезны в плане поддержания духа сердитого. А у меня все было наоборот. Если я что-то ломал, грубил родителям или упрямился, мои папа с мамой – до неприличия терпимые люди – просто и доходчиво разъясняли мне, почему меня вдруг «понесло». («Это у тебя возрастное, Кристофер. Скоро пройдет».) Меня никогда не ругали. Помню, однажды я практиковался дома, отрабатывая боксерские удары, – сделал обманный выпад, неудачно впилил кулаком в стену и разбил пальцы в кровь. И что сделала моя матушка? Невозмутимо выдала мне йод и бинт.