У края сжатого поля, где стояли телеги, нагруженные снопами, толпилось около сотни людей, несомненно далеко оставивших за собой фигуры фантаста Калло, поэта бедняков, и отвратительнейшие образы, когда-либо вышедшие из-под кисти Мурильо и Тенирса — двух самых смелых изобразителей этого жанра; бронзовые ноги, лысые головы, тряпье, разорванное и совершенно потерявшее цвет, засаленные лохмотья, прорехи, заплаты, пятна, полинявшая, потертая, дырявая одежда — словом, эти художники и не мечтали о таком ярком материальном образе нищеты; точно так же как алчное, беспокойное, тупое, бессмысленное и угрюмое выражение на лицах имело то вечное преимущество над бессмертными произведениями этих властителей красок, какое природа всегда имеет над искусством. Были тут старухи с индюшачьими шеями, с красными веками без ресниц, они вытягивали голову, как лягавая собака, стоящая над куропаткой; были тут дети, безмолвные, как солдат на часах; были тут девочки, топтавшиеся на месте, как скотина в ожидании корма; характерные черты детского возраста и старости заслоняло общее для всех выражение звериной алчности — алчности на чужое добро, которое они незаконно присваивали. Глаза у всех горели, жесты были угрожающие, но в присутствии графа, стражника и начальника охраны толпа молчала. Помещик, фермер, работник и бедняк — все имело здесь своих представителей. Социальный вопрос вставал во всей своей грозной обнаженности, ибо голод согнал сюда всех этих людей с вызывающими лицами... На ярком солнце особенно резко выступали жесткие черты, впалые щеки; босые, запыленные ноги горели; тут были полуголые дети, в старой разорванной кофте; в их русые кудрявые волосенки набилась солома, сено, травинки; женщины держали за руку малышей, только что начинавших ходить, — матери пойдут собирать колосья, а они будут ползать где-нибудь в борозде.
Сердце старого солдата разрывалось при виде этой мрачной картины; генерал, человек по натуре добрый, сказал Мишо:
— Больно на них смотреть. Только понимая всю важность принятых нами мер, можно настаивать на их выполнении.
— Если бы все помещики следовали вашему примеру, жили в имении и делали столько добра, сколько делаете его вы, ваше превосходительство, то не осталось бы не скажу бедняков, потому что они всегда будут, а людей, которые не могли бы прожить своим трудом.
— Мэры Куша, Сернэ и Суланжа прислали сюда своих неимущих, — сказал Груазон, проверив свидетельства о бедности, — это неправильно...
— Конечно, неправильно, — сказал граф, — но зато наши бедняки пойдут в их общины. Если они не будут таскать снопов, для первого раза и то хорошо. Ко всему надо приучать постепенно, — добавил он, уезжая с поля.
— Слышали, что он сказал? — спросила старуха Тонсар у старухи Бонебо, которая стояла рядом с нею на дороге, идущей вдоль поля, — последние слова граф произнес несколько громче, и они уловили их.
— Да, это еще не все! Сегодня выдернули зуб, завтра оторвут ухо; будь у них повкуснее приправа, чтобы съесть наши потроха заместо телячьих, они покушали бы и человечинки! — ответила старуха Бонебо; проезжавший граф увидел ее злобное лицо, но она тут же угодливо заулыбалась, бросила на него медовый взгляд и поспешила низко поклониться.
— Вы тоже пришли подбирать колосья, а ведь моя жена дает вам как будто не плохой заработок?
— Эх, милый барин, пошли вам господь доброго здоровьица. Что поделаешь, когда парень мой меня объедает? Вот и припрятываешь горстку-другую колосьев, запасаешься хлебцем на зиму. Понаберу крохотку... оно и будет полегче!
Сбор колосьев оказался для сборщиков мало добычливым. Чувствуя поддержку, испольщики и фермеры требовали чистой уборки, зорко следили, как вяжут и увозят снопы, так что такого нахального воровства, как прежде, теперь не было.
Привыкнув за прошлые годы набирать порядочно колосьев и напрасно стараясь набрать столько же и сейчас, настоящие и поддельные бедняки позабыли о недавнем помиловании в Куше; в них нарастало глухое недовольство, которое всячески разжигали Тонсары, Курткюис, Бонебо, Ларош, Водуайе, Годэн и соратники их по кабаку. После сбора винограда дело пошло еще хуже, потому что «добор» начался только после того, как грозди были сняты, а виноградники самым тщательным образом осмотрены управляющим Сибиле. Такие меры вызвали большое брожение в умах. Но когда между классом, в котором нарастает волнение и ярость, и классом, против которого обращена эта ярость, лежит такая пропасть, — слова замирают в ней; только по действиям можно заметить, что внутри что-то бродит, ибо недовольные, как кроты, ведут свою работу под землей.
Суланжская ярмарка прошла довольно спокойно, если не считать нескольких перепалок между перворазрядным и второразрядным городским обществом, вызванных деспотизмом королевы, не желавшей примириться с прочно утвердившейся властью прекрасной Эфеми Плиссу над светским львом Люпеном, чье ветреное и пылкое сердце г-жа Плиссу, по-видимому, закрепила за собой навеки.
Граф и графиня не появились ни на суланжской ярмарке, ни на балу в «Тиволи», что было вменено им в преступление господами Судри, Гобертеном и их приспешниками. «Они задаются, они нас презирают», — говорили в салоне г-жи Судри. Тем временем графиня, стараясь заполнить пустоту, образовавшуюся с отъездом Эмиля, отдавалась делам милосердия с увлечением, которое так свойственно возвышенным душам, и творила добро, действительное или мнимое, а граф, со своей стороны, не менее ретиво занялся практическими хозяйственными улучшениями, которые, по его расчетам, должны были благоприятно отразиться на материальном положении местных жителей, а следовательно, и на их нравах. Прислушиваясь к советам аббата Бросета и пользуясь его опытом, г-жа де Монкорне понемногу приобретала правильное представление о числе бедных семейств, проживавших в общине, об их взаимоотношениях, нуждах, средствах к существованию и о тех разумных мерах, к которым следовало прибегнуть, дабы облегчить их труд, не поощряя, однако, лени и праздности.
Графиня поместила Женевьеву Низрон — «Пешину» — в оссэрский монастырь с той якобы целью, чтобы девочка обучилась там шитью и впоследствии поступила к ней в услужение, а на самом деле, чтобы уберечь ее от гнусных посягательств Никола Тонсара, которого г-ну Ригу удалось избавить от воинской повинности. Графиня полагала также, что религиозное воспитание и жизнь в монастыре под присмотром монашек с течением времени укротят пылкие страсти этой преждевременно развившейся девочки, так как иной раз ей представлялось, что грозное пламя, горящее в крови черногорки, способно даже издали испепелить семейное счастье ее верной Олимпии Мишо.
Итак, обитатели Эгского замка чувствовали себя спокойно. Граф, усыпленный доводами Сибиле и успокоенный уверениями Мишо, не мог нахвалиться проявленной твердостью и благодарил жену за то, что своей благотворительностью она немало посодействовала успешно достигнутому успокоению. Вопрос о продаже лесных материалов он откладывал до поездки в Париж, предполагая договориться с тамошними лесопромышленниками. Граф ничего не понимал в торговых делах и даже не подозревал о влиянии Гобертена на лесоторговлю по всему течению Ионы, в значительной мере снабжавшую лесом Париж.