— Не хочешь ты передо мной раскрыть душу, Касбулат, и это я понимаю, — сказал он после долгой паузы. — Однако не в моих привычках бросать товарища в беде. Долго я думал о тебе, дорогой, ой, долго, и считаю, что самое разумное для тебя — перевестись в другой район. Здесь все только и болтают о твоем деле, а вдали все утрясется, перемелется, — он впервые усмехнулся, — мука будет. Так вот, я все уже согласовал с Баймолдиным, получишь должность не хуже, чем здесь. Жаль отпускать хорошего работника, но ведь и о будущем его надо подумать.
«Какой он все-таки добрый и дальновидный человек, — неожиданно подумал Касбулат, — Милый, исключительно внимательный и тактичный... Да-да, он совершенно прав, я не простой работник, меня в области считают человеком «с перспективой». Он знает, что я пойду в гору, если не... Но это невозможно! Шарипа! А жена, заплаканная, жалкая от слез? А сын? Нет, это невозможно! О, Шарипа, Шарипа...»
Он все молчал, и Мажитов молчал, понимающе и тактично расходуя на него свое ценное время. Наконец он поднялся из-за стола и подошел.
— Обмозгуй все как следует, не спеши. Уверен, что прислушаешься к моим советам. Это советы старшего брата, Касбулат.
Разумеется, Касбулат «прислушался», и вскоре его перевели в другой район. Новизна всегда захватывает, а Касбулат накинулся на новую работу, как голодный на хлеб. Кампания следовала за кампанией, командировка за командировкой, не прошло и года, как его из завотделом повысили в зампредрайисполкома. Вкус власти тоже довольно сильное чувство. Сложные перипетии руководящего положения все больше поглощали его.
То, что совсем еще недавно виделось ему ложной грубой реальностью, оказалось, хоть и суровой, но действительной реальностью, а то другое, «истинное», померкло в тумане.
Через два-три года он вспоминал Шарипу лишь на областных совещаниях, когда встречался с Мажитовым. Мажитов всегда при встречах хлопал его по плечу, заговорщически подмигивал, добродушно похохатывал, а когда Касбулат недовольно морщился, переходил на серьезный тон, интересовался его отношениями с Баймолдиным, одобрительно кивал, глядя на него, как на своего крестника. Все-таки именно благодаря ему он не свернул с правильного пути, и, хотя Касбулата раздражали порой ухмылки и подмигивания Мажитова, в глубине души он был благодарен ему. Страшно подумать, что случилось бы с ним, если бы он поддался власти слепого чувства. Хорошо, что встретилась ему на жизненном пути эта добрая душа, которая не сделала из многочисленных сигналов никаких оргвыводов, а просто по-товарищески поддержала его.
...Касбулат ворочается с боку на бок. Сна ни в одном глазу, а в доме, как назло, нет снотворного. Текут мысли, цепляются одна за другую, ничем их не остановишь. Надо же, пятнадцать лет с той поры прошло, давно уже остыл, перегорели «страсти роковые», и вдруг все разом всплыло на поверхность. И Шарипа, как живая, стоит сейчас перед ним. Как ты живешь теперь, Шарипа, со своим скромнягой-мужем?
Даже после разговора с Мажитовым Касбулат несколько раз, останавливаясь на ночной улице и глядя в небо на редкие звезды, думал: «А не послать ли мне все к чертовой матери? Не уехать ли куда-нибудь подальше с Шарипой? Хоть в чабаны пойти, а?»
Даже когда писал обстоятельно аргументированное заявление о необходимости перевода в другой район, даже тогда что-то в этом же роде, словно сквозь сон, ворочалось в душе. Он боялся увидеть ее, чтобы вновь все не проснулось, и зашел только за день до отъезда.
...Не надо вспоминать эту встречу. Зачем это тебе? Лучше о чем-нибудь другом подумай. О снегозадержании, например, об этом проклятом буране. Как завтра поедем? Надеюсь, Жуматай не забудет цепи, этот старый плут... Вот правильно, так-то лучше...
Не надо вспоминать эту встречу! Лучше ущипни себя за руку.
Прощальный монолог был подготовлен заранее и в самых лучших выражениях. Любовь его к ней безгранична, он не забудет ее до последнего мгновения жизни, но против жестокой судьбы человек бессилен...
Шарипа встретила его, по обыкновению, тепло и приветливо, словно ничего не случилось.
— Раздевайся, проходи, сейчас приготовлю чай.
Касбулат от неожиданности даже растерялся. Красивый и мрачный монолог вылетел из головы. Неужели она еще ничего не знает? Неужели придется объяснять все сначала?
— Не надо чая. Я очень спешу, — смущенно промямлил он.
— Нет уж, так у нас не принято, — весело сказала Шарипа. — В дальний путь не отпускают с пустым желудком.
Знает она, знает, не может не знать. Знает и ничуть не печалится, и голос у нее не дрожит. Он себя терзает, мучается, разрывается на части, а ей-то, оказывается, все равно. Вот цена его страданиям. Хотел с такой бездушной женщиной связать свою судьбу!
За чаем Шарипа, как и положено, занимала его разными разговорами, с интересом расспрашивала о том районе, куда он направлялся. Он хмурился, отвечал неохотно, сквозь зубы, Его терзала досада, что Шарипа оказалась недостойной его великой, чуть ли не вселенской трагедии.
Вдруг он увидел, как дрожит ее рука, державшая чашку чаю, услышал, как тоненько звенит ложечка... Он резко поднял голову. Глаза, захваченные врасплох, выдали Шарипу. Он сразу понял, как малы все его терзания рядом с ее горем, вся его «бесконечная любовь», «жестокая судьба»... Как ничтожно, как пошло... Репетировал свой монолог, как какой-нибудь бездарный актеришка...
Он тяжело поворачивается на другой бок. Скрипит под ним деревянная кровать. Сабира, проснувшись, подает голос со своей кровати:
— Что не спишь? Может, нездоровится?
Вместо ответа он что-то глухо бурчит. Жена сладко зевает, устраивается поуютнее. Снова безмятежное посапывание.
«А для нее хоть трава не расти, — думает Касбулат. — Неплохо иметь такой душевный покой. Неужели она забыла, забыла до конца о той истории? Как странно все это. Тогда мы даже не объяснились, и пятнадцать лет она ни разу, ни одним словом... Все исчезло, как какая-то сущая ерунда, словно кошка засыпала свою дрянь...»
Он снова переворачивается. Хоть бы уснуть. Скоро, наверное, начнет светать, а за окном все воет. Ой, разгуливается буран...
7
Поставив коня в колхозную конюшню, расседлав и положив перед ним охапку сена, Каламуш направляется к общежитию школы. Эх, как ему хочется задержаться пару дней на колхозной усадьбе!
Он проходит по некрашеному рассохшемуся полу невысокого саманного дома и останавливается у дверей пятой комнаты. Здесь все ему знакомо, каждая тумбочка. На его кровати в углу разлегся горбоносый Саден — Кок-Кошкар, как прозвали его ребята. Совсем еще недавно был ведь салажонком, а, смотрите, пожалуйста, переселился уже в комнату старшеклассников.
— С приездом, Каламуш-ага, — небрежно говорит Саден, словно только его и дожидался.
— Где ребята? — спрашивает Каламуш.
— Где же им быть? На занятиях.
— А ты что здесь валяешься?
— Увы и ах, я заболел, — весело отвечает Саден и добавляет уже грустно: — Кажется, простудился. — Голова его бессильно опускается на подушку.
— Чем заболел — мигренью или ленью?
— Ужасная температура, — доносится с подушки умирающий голос.
— Дай-ка пульс пощупаю.
— Честное пионерское, агатай! Вернее, честное комсомольское, агатай! — восклицает Кок-Кошкар, закрывается с головой и сжимается в комочек.
Сбросить его с постели для Каламуша дело пяти секунд.
— Я на этой кровати пять лет бока протирал и сегодня буду на ней спать, а ты поищи себе место у салажат, — деловито распоряжается Каламуш. — Сейчас я иду в правление переговорить с председателем по важному делу, а к вечеру вернусь. Не забудьте чаю приготовить.
Рожица Кок-Кошкара расплывается в хитрой улыбке.