— Предместья могли бы взять Вену в кольцо, — сказал младший. — Мне сегодня снился забавный сон. Как будто Мариахильф, Йозефштат и вообще все тридцать четыре предместья ожили и пошли войной на город, а обороной командовал собор святого Стефана. Тут такая пошла заваруха, что золотые и серебряные монеты покатились в Дунай.
— Небось выпил липшего, — ответил старик. — Будь осторожен, Цеклеш. Не рассказывай таких снов. У полиции длинные уши. Да и что за дурацкий сон для молодого парня! Нет чтобы увидеть красивую девчонку!
— А мне вот снится война. Эх, был бы я солдатом! Мог бы отсалютовать императору Францу своим оружием! Добрый император Франц! Представляешь, я обнажаю перед ним голову, а он тоже снимает шляпу. И не перед кем-нибудь, а передо мной, нас было только двое на дороге. Император поздоровался с цыганом! Ну а что касается моего сна, то он был ужасно чудной. Собор святого Стефана в своем остроконечном ночном колпаке был генералом. Плечи богатырские, а силы стариковские. Колонну Святой Троицы в Грабене он взял в руки как маршальский жезл. Статуя императора Иосифа на медном коне гоняла по площади Кольмаркт и улице Кертнерштрассе; она созывала портреты с вывесок[45], и они шли за ней. Мраморный великан из Народного парка[46] встал во главе статуй из церкви Капуцинов, и они взобрались на вал, а потом на крышу императорского дворца, чтобы наблюдать за тем, как приближаются предместья. Пригороды Хицинг и Веринг атаковали в первых рядах; толкотня была такая, какой не бывает в Народном парке или на Пратере в праздничные дни.
— И чего только не взбредет на ум человеку, — сказал старик. — Берегись пьянства, Цеклеш! Винные пары образуют вокруг нас заколдованный круг. Сначала там, внутри, все выглядит очень красиво, но, если подбавишь еще несколько чарок, он сужается, обволакивает нас, словно паутиной, и вот уже мы не видим ничего, кроме плодов своего воображения. Паутина опутывает нас так крепко, что мы теряем власть над своим телом; потом мы засыпаем, испарения рассеиваются, но, проснувшись, мы чувствуем, что наши руки и ноги словно бы освободились от пут, а рассудок наш, слишком крепко спавший, никак не может пробудиться и осознать, что же произошло, пока он отдыхал.
За разговором два цыгана быстро продвигались вперед; только дойдя до длинной улицы Хойгассе, откуда уже был виден дворец, примыкавший к ограде предместья, они замедлили шаг.
— Ты хочешь быть солдатом, Цеклеш! — сказал старик.
— Да, и лучше всего бы служить здесь в Вене. Охранять императорский дворец.
— Ты затоскуешь в неволе, Цеклеш. Не можем мы жить все время на одном месте! Бродяжничество у нас в крови, так же как воровство. А убежишь — тебя повесят.
— Ну и пусть! Какая разница, оказаться в утробе червя или в зобу у птицы! И потом, необязательно ждать худшего!
— В зобу у птицы, — повторил старик. — Золотые твои слова. Это достойная могила для цыгана: вечно в странствии, как и наш парод на земле. Даже у молодежи можно чему-нибудь научиться. Когда я буду бродить по венгерским лесам и слушать птичьи голоса, я вспомню тебя. Каркнет ворона — а я подумаю: не у нее ли в зобу глаза того, кого я любил больше всех на свете? Веришь ли, Цеклеш, более ясных глаз, чем были у моего сына, моего Белы, я не видел. Ты ведь знаешь его парня? Владислав похож на отца как две капли воды, только в нем больше гордыни, больше черной крови. Бела был лучше, хоть его и повесили. А его сыну рукоплещут, когда оп мчится на коне и при этом в душе презирает своих зрителей.
— Вот видишь, он ушел из племени, — сказал молодой.
— Но он не осел на одном месте. Его странствия дальше наших, он побывал за морем, которое шире, чем вся Венгрия. Представь себе, чтобы Дунай разлился до такой ширины! Всех императоров и королей, которых мы видели здесь на конгрессе, мой внук повидал у них на родине. Он летает далеко, как перелетные птицы, и удача сопутствует ему во всем.
За разговором они подошли к дворцу с той стороны, какой он повернут к открытой равнине. Солдаты сидели группками и болтали, туристы и горожане входили и выходили из помещавшейся здесь картинной галереи. Цыгане стояли молча и разглядывали здание, как будто просто из любопытства; но тот, кто знал старого цыгана, заметил бы, что он высматривает кого-то за окнами. Он и его молодой спутник встали у открытых ворот, но не вошли в парк, где люди гуляли по чопорно подстриженным аллеям, среди оскопленной природы в стиле Людовика XIV.
Весь первый этаж занимала великолепная картинная галерея — превосходные полотна, в особенности голландской школы. Сегодня здесь было много туристов. Одна группа восхищалась мастерскими барельефами Герардини, другая — богатым собранием полотен Рубенса.
Среди толпы один молодой человек обращал на себя внимание своим поведением — он небрежно переходил от одного шедевра к другому и смотрел, казалось, больше на расстилавшийся за окнами пейзаж — обширный парк, а позади него — императорскую столицу и горы Венгрии; у молодого человека были темные усики, тонкие черты лица и умные глаза. Всякий, кто замечал его, узнавал в нем наездника из труппы, выступавшей в Пратере. Мы же узнаем в нем Наоми.
Она пришла в Бельведер совсем не для того, чтобы смотреть картины, потому-то и не уделяла им особого внимания. Казалось, только одна картина пробудила в ней интерес, и к ней она постоянно возвращалась. Это было полотно Ван Дейка «Самсон и Далила» — воистину великолепное произведение. Отчаянный укор в глазах Самсона так по-человечески выразителен, что его понял бы любой — от Гренландии до Таити. Равнодушие Далилы, любопытство хозяйки — сама реальность. Мы не смеем открыть читателю, была ли Наоми захвачена лишь мастерством художника, или сам сюжет привел ее к далеко идущим сопоставлениям. То и дело подходила она к окну и высматривала кого-то, но потом снова возвращалась к «Самсону». Грудь ее вздымалась от беспокойных мыслей.
В очередной раз глянув в окно, она заметила цыган, после чего быстро вышла из зала и спустилась по лестнице. Цыгане увидели ее, но ничем не показали этого, только побрели медленнее. Наоми пошла за ними. У низенького домика, куда привела их петляющая тропинка, старик остановился, будто бы завязывая шнурок на башмаке; молодой же продолжал путь. Наоми приблизилась к старику, и они заговорили о Владиславе. Старик отзывался о нем дурно.
— Ты лжешь, — не поверила ему Наоми.
— Лгу? — переспросил старик. — Он — моя родная плоть и кровь, и вместе с тем глубокая, незаживающая рана в моем сердце. Его отец был моим сыном. Владислав презирает своего деда и весь свой род. Он не испытывает ненависти к тем, кто ненавидит нас. Однажды я высказал ему правду, и на моем плече остался след его кнута. Я помню об этом! Человек может забыть чистую свежую воду, которой ему дали утолить жажду, но грязную и горькую он не забудет никогда. Владислав, возможно, любит тебя сегодня; но завтра он тебя возненавидит, и за то, что любил, он станет тебя мучить. Я знаю, что ты женщина. Я видел достаточно знаков, которые рассказали мне о твоем прошлом; о будущем я тебе не скажу: его легко угадать. Держи с ним ухо востро! А если душа у тебя под стать твоему костюму, накажи его, если сможешь. Для того-то я и назначил тебе эту встречу. Сегодня ты можешь найти его в Хицинге. Там много красивых женщин.
— Но я вовсе не женщина, — возразила Наоми. — Ты ошибся. Вполне возможно, что Владислав злой; но пускай себе любит женщин, я тоже их люблю. Нет человека, который наслаждался бы своей молодостью полнее, чем я; и мне всегда улыбается счастье.
— И все-таки ты покраснел, — сказал цыган. — Мои глаза не ошиблись, и мои слова дошли до твоего сердца.
Он кивнул в знак прощания и ушел.
Наоми с минуту колебалась, не пойти ли ей за ним, но передумала и направилась сначала к дворцу, потом через старомодный подстриженный парк в городок.
От Петерсплац как раз отходил омнибус на Шенбрунн и Хицинг.