Все время этих увеселений Кристиан находился в центре празднества — клубном зале. Сотни ровесников позавидовали бы его счастью, он же ничему больше не мог радоваться: бледное, но улыбающееся лицо, которое он давеча увидел в толпе, обратило его в камень, как голова Медузы.
«Это был мой отец, — повторял он про себя. — Но ведь мой отец мертв! Моя мать снова вышла замуж. Однако это не было случайное сходство; нет, это был он, точно, он. Он смотрел на меня, кивнул мне. О, это ужасно!»
В одиннадцать часов Кристиан вернулся в свою уединенную комнатушку. С необычным страхом осмотрел он все темные углы. Старое надгробье, стоявшее в ногах кровати и служившее ширмой, впервые навеяло на него нечто вроде жути. Священник с женой и тремя детьми, написанные в перспективе, пристально смотрели на него с полотна, словно призраки. Раскрашенные резные изображения святых в рамках взирали с тем же демоническим выражением; поэтому он повесил на ширму свое платье. Он погасил свет, и в темноте ему казалось, что со стен и из-за закрытых окон все еще таращатся на него безобразные существа. Ему не спалось; четырежды он слышал бой церковных колоколов. Наступила полночь.
И тут Кристиан услыхал странный звук за окном — словно кто-то скребется; в другой вечер он едва ли обратил бы на это внимание, но сегодня… Он взглянул на окно. За стеклом показалась чья-то голова.
«Это мне только кажется», — сказал себе Кристиан, приподнимаясь в постели.
Теперь он лучше видел белое лицо в окне. В стекло тихонько постучали и Кристиана окликнули по имени. От страха волосы зашевелились у него на голове, и он, словно оцепенев, продолжал сидеть в постели.
— Ты спишь? — спросило таинственное существо. — Открой!
Теперь он узнал голос. Это была мадам Кнепус.
Под мансардой, где жил Кристиан, был всего один этаж, причем с низким потолком; по невысокой приставной лестнице взобраться к нему не составляло труда, и все-таки… Зачем хозяйка явилась таким способом и в такое время?
Он вскочил с постели и отворил окно. Да, это была мадам, и она стояла на перекладине лестницы. В старинной песне о русалке говорится: «Женщина сверху, а снизу — рыбий хвост», но про одеяние мадам Кнепус надо было бы петь: «Сверху белый ситец, снизу бумазея».
— Я наверняка напугала тебя до смерти, — весело сказала она вполголоса. — Помоги мне влезть.
Кристиан приставил к окну стул и подал мадам руку, не понимая, что все это значит.
— Я пришла воровать, — пояснила она и смело ступила из окна в комнату героя, одетого в ночную рубашку.
Вспомним, что в коридоре почти не подметали, а только насыпали свежий песок поверх старого; что мадам занималась пряжей и шитьем лишь те несколько минут, которые проводил в ее комнате супруг, а также несколько других мелких штрихов, которые уже дали нам некоторое представление о том, как велось хозяйство в этом доме. Описываемое ночное путешествие призвано довершить картину.
Служанка утверждала, что сливочного масла, которое ей выдавали на неделю для стола и кухни, не хватает; мадам заявила, что это вздор, и в доказательство поспорила со служанкой на три марки, что, мол, одну неделю она сама будет стряпать и накрывать на стол и ей масла хватит; чтобы мадам не могла взять добавку из запаса, который, как мы знаем, хранился в комнате Кристиана, ключ от комнаты, как только мальчик ложился спать, отдавали служанке. Масло у мадам кончилось, но проигрывать пари ей не хотелось, как-никак три марки, да еще урон для чести, — вот она и совершила восхождение на мансарду, чтобы украсть масло у себя самой.
— Я в ужасном положении, — вздохнула она. — Что сказали бы люди, если бы увидели, как я лезу в окно к молодому мужчине! Но я делаю это ради чести, а для благого дела все средства хороши.
И мадам взяла масла из бочонка.
VI
— Ты думаешь, я уезжаю с таким же легким сердцем, как приехал?… У меня не осталось ничего — ни жены, ни ребенка, никого, кто позаботится обо мне на старости лет!.. Еще один поцелуй, последний… Прощай! Я больше никогда не увижу тебя, никогда! О Боже! Храни мое дитя!
Соваж и Люрьё
Матрос
Было утро, и уже совсем рассвело, когда Кристиан проснулся от того, что кто-то произнес его имя; он открыл глаза. Перед ним стоял Петер Вик, а за его спиной он разглядел человека, которого видел вчера. Да, это был его отец. Покойный отец.
— Это я, — сказал Петер Вик. — А там, где я, не бывает привидений. Твой отец не умер, вот он — живехонек. Я не решился позволить ему прийти к тебе в одиночку, ты ведь не герой, в тебе течет портняжья кровь, а трусость портных всем известна. Вы составляете исключение, — обратился он к отцу Кристиана, пожав ему руку.
Портной прижал сына к груди и разрыдался, как в то утро, когда они расставались. Только за обеденным столом Кристиан услыхал все по порядку. Фельдфебель написал Марии чистую правду: расчеты двух орудий действительно погибли.
— Никто не заметил, — рассказывал портной, — что меня в давке сорвало с места и прижало к шведской лошади, потерявшей всадника; я был так стиснут, что едва мог взяться пальцами за подпругу — такой плотной стеной напирали со всех сторон люди. У меня уже темнело в глазах, но тут шведы, чтобы не задохнуться, решили отойти. Я едва держался на ватных ногах; между тем стоило мне упасть, и меня бы затоптали; я собрал последние силы и залез на лошадь. Я никогда не ездил верхом, но захочешь жить — научишься. Шведская кавалерия галопом помчалась вдоль вала, а паши палили им вслед; моя лошадь поскакала вместе со всеми, и пули собственных товарищей свистели у меня в ушах. Не успел я оглянуться, как оказался вместе со шведами за пригорком. Мы, датчане, были беспощадны к пленным, а шведы пощадили меня, сохранив мне жизнь. Казаки взяли несколько пленных, меня втолкнули к ним; нас собрали вместе, привязав друг к другу за большой палец на руке, и погнали прочь, как скотину на убой. Я стремился на юг, но мне выпал другой путь, пришлось испытать зимнюю стужу в русских снегах, такую стужу, какой никогда не бывает здесь, в Дании. Ах, об этом можно было бы написать целую историю, но я рассказываю только, каким образом я покинул родину. А потом расскажу о том, каково мне пришлось, когда я вернулся. Там, в России, я понял, как хорошо, как замечательно у нас дома; Дания кажется южным курортом после таежных морозов. Когда кончилась война, меня выпустили на свободу, и я написал об этом домой, но, видно, письмо мое не дошло. Я пустился в путь, но внутри у меня засела лихорадка; около девяти месяцев я провалялся в больнице в Митаве. Оттуда я послал со странствующим подмастерьем, отправлявшимся в Либаву, еще одно письмо, попросив пария отослать его с первым же судном, идущим в Данию; но и это письмо где-то затерялось. Я думал о нашем прекрасном острове, вспоминал счастливые часы, проведенные там, тосковал по Марии и по тебе, сынок. Я мучительно раскаивался в том, что покинул вас. Вот уже три года, как я ничего о вас не знал. Я прошел пешком от Митавы до Либавы, но там не было ни одного корабля. Я пошел в Мемель, потом в Кенигсберг. Казалось, Бог хотел наказать меня, не давая увидеть вас: куда бы я ни приплелся, оказывалось, что последнее судно отчалило незадолго до моего прибытия. Потом я сел на первое судно, открывшее навигацию в Балтийском море. Прибыл в Хельсингёр, пешком прошел всю Зеландию и, наконец, оказался на острове Фюн. О, я был счастлив, как ребенок! Я представлял себе, как расскажу своим домашним о битве при Борнхёведе, о скитаниях по России и о том, что я там увидел и выстрадал. Как я тосковал по Марии и по тебе, мое дитя! Усталый и голодный, дошел я до Эрбека и решил зайти к богатому крестьянину, брату того парня, вместо которого я завербовался. Думал, он приютит меня на ночь, а заодно расскажет, как обстоят дела у вас в Свеннборге. Вхожу я в горницу и вижу: крестьянин сидит и качает в люльке грудного младенца. «Добрый вечер», — сказал я, а он спросил, кто я такой. «Мертвец, — ответил я, — но можете пощупать: у меня теплая плоть и кровь, так что не бойтесь». И я поведал ему, насколько ложны были слухи о моей смерти. «О Господи!» — воскликнул он с таким странным выражением, что я сам испугался. «Моя жена умерла?» — спросил я. Он взял меня за руку и стал умолять немедленно покинуть дом и даже страну. «Вот тебе деньги, — сказал он и дал мне пятьдесят ригсдалеров. — Откуда нам было знать, что ты жив? — продолжал он. — Мария теперь моя жена. Младенец в люльке — это наше с ней дитя. Вот она идет! Она не должна тебя видеть!» И он вытолкал меня за дверь, ведущую в сад. Мария не видела моего лица, потому что я не оглянулся. Как она могла так скоро снова выйти замуж! Я был глубоко оскорблен, но не высказав этого и ушел молча. Я стал расспрашивать людей о тебе, мой мальчик, и узнал, что за все мои страдания Господь устроил твою жизнь к лучшему. Я хотел еще раз увидеть тебя, а потом снова отправиться в большой мир, теперь уже на юг, где когда-то мне было так хорошо. Я пришел в Оденсе вчера и отыскал твой дом, но дверь была заперта — все ушли на стрелковый праздник. Я пошел туда и встретился с процессией, когда она входила в город. Мне сказали, что ты несешь королевский приз, и я действительно увидел тебя с кубком в руках. Ты узнал меня? Я кивнул тебе, помнишь? Эту ночь я провел на постоялом дворе, там я встретил двух подмастерьев; завтра утром они уходят в Германию, и я пойду с ними. Теперь уж мы больше никогда не свидимся, дорогой мой мальчик! Сюда я не вернусь. Будь честен и услужлив, радуй сердце добрым людям, которые помогают тебе, бедняге. Если твоя мать не узнает от других, что я жив, ты никогда не говори ей об этом. Это ляжет тяжким бременем ей на сердце, а я все еще люблю ее.