Только разве так читают книги? Так, пожалуй, люди пишут их. Может быть. И ты посмотришь прямо странными глазами. Может быть… С тайною тревогой спросит мама: — Ты решила, кем ты хочешь быть? Кем ты хочешь быть! И сердце взмоет прямо в небо. Непочатый край дел на свете. Мир тебе откроет все свои секреты. Выбирай! Есть одно, заветное, большое, — как бы только путь к нему открыть? До краев наполненной душою обо всем с другими говорить, Это очень много, понимаешь? Силой сердца, воли и ума людям открывать все то, что знаешь и во что ты веруешь сама. Заставлять их жить твоей тревогой, выбирать самой для них пути. Но откуда, как, какой дорогой к этому величию прийти? Можно стать учительницей в школе. Этим ты еще не увлеклась? Да, но это только класс, не боле. Это мало, если только класс. Встать бы так, чтоб слышны стали людям сказанные шепотом слова. Этот путь безжалостен и труден. Да, но это счастье. Ты права. Ты права, родная, это счастье — все на свете словом покорить. Чтоб в твоей неоспоримой власти было с целым миром говорить, чтобы слово музыкой звучало, деревом диковинным росло, как жестокий шквал, тебя качало, как ночной маяк, тебя спасло, чтобы все, чем ты живешь и дышишь, ты могла произнести всегда, а потом спросила б землю: — Слышишь? — И земля в ответ сказала б: — Да. Как пилот к родному самолету, молчаливый, собранный к полету, трезвый и хмелеющий идет, так и я иду в свою работу, в каждый свой рискованный полет. И опять я счастлива, и снова песней обернувшееся слово от себя самой меня спасет. (Путник, возвращаясь издалека, с трепетом глядит из-под руки — так же ли блестят из милых окон добрые, родные огоньки. И такая в нем дрожит тревога, что передохнуть ему нельзя. Так и я взглянула от порога в долгожданные твои глаза. Но война кровава и жестока, и, вернувшись с дальнего пути, можно на земле ни милых окон, ни родного дома не найти. Но осталась мне моя отвага, тех, что не вернутся, голоса да еще безгрешная бумага, быстролетной песни паруса.) * * * Так и проходили день за днем. Жизнь была обычной и похожей. Только удивительным огнем проступала кровь под тонкой кожей. Стал решительнее очерк рта, легче и взволнованней походка, и круглее сделалась черта детского прямого подбородка. Только, может, плечики чуть-чуть по-ребячьи вздернуты и узки, но уже девическая грудь мягко подымает ситец блузки. И еще непонятая власть в глубине зрачков твоих таится. Как же это должен свет упасть, как должны взлететь твои ресницы, как должна ты сесть или привстать, тишины своей не нарушая? Только вдруг всплеснет руками мать: — Девочка, да ты совсем большая! Или, может, в солнечный денек, на исходе памятного мая, ты из дому выбежишь, дружок, на бегу на цыпочки вставая, и на старом платьице твоем кружево черемуховой ветки. — Зоя хорошеет с каждым днем, — словом перекинутся соседки. В школьных коридорах яркий свет. Ты пройдешь в широком этом свете. Юноша одних с тобою лет удивится, вдруг тебя заметив. Вздрогнет, покраснеет, не поймет. Сколько лет сидели в классе рядом, спорили, не ладили… И вот глянула косым коротким взглядом, волосы поправила рукой, озаренная какой-то тайной. Так когда ж ты сделалась такой — новой, дорогой, необычайной? Нет, совсем особенной, не той, что парнишку мучила ночами. Не жемчужною киномечтой, не красоткой с жгучими очами. — Что ж таится в ней? — Не знаю я. — Что, она красивая? — Не знаю. Но, — какая есть, она — моя, золотая, ясная, сквозная. — И увидит он свою судьбу в девичьей летающей походке, в прядке, распушившейся на лбу, в ямочке на круглом подбородке. (Счастье, помноженное на страданье, в целом своем и дадут, наконец, это пронзительное, как рыданье, тайное соединение сердец. Как началось оно? Песнею русской? Длинной беседой в полуночный час? Или таинственной улочкой узкой, никому не ведомой, кроме нас? Хочешь — давай посмеемся, поплачем! Хочешь — давай пошумим, помолчим! Мы — заговорщики. Сердцем горячим я прикоснулась к тебе в ночи.) |