Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
* * *

Имя Анатолия Штейгера года полтора или два тому назад никому не было известно, кроме присяжных любителей и знатоков молодой поэзии. Да и в литературных кружках, где Штейгера знали, никто, правду сказать, особых надежд с ним не связывал… Он писал «милые» стихи, похожие на салонные безделушки, отточенные, забавные, остроумные. Но и только. Его одобряли с рассеянной снисходительностью и переходили к стихам живым, взрослым, не игрушечным.

Теперь, после выхода крошечного по размерам сборника крошечных стихотворений «Неблагодарность», Штейгера должны бы знать все, кому дорога русская литература. Он подлинный поэт – не может быть сомнений. Помимо того, он настоящий мастер.

Как случилось это? Откуда вырос на почве, казалось бы, мелковатой и суховатой, этот хрупкий чистый «цветок»? На днях Ю. Л. Сазонова в статье, навеянной впечатлениями от вечера Ладинского, сказала мимоходом несколько прекрасных справедливых слов о Штейгере и намекнула на причины его роста: санатория, одиночество, болезнь… Не буду касаться биографии поэта. До нее, в сущности, никому нет дела. Но лишний раз становится ясным, как опасно бывает судить человека по его раннему творческому стилю, как опрометчивы наши быстрые приговоры. Андре Жид признался как-то, что для него навсегда, до самой смерти, останется мучительно стыдным и нестерпимым воспоминание о возвращении Марселю Прусту из «Нувель Ревю Франсэз» рукописи его романа, и тут же добавил: «Мы ведь все считали его обыкновенным светским молодым человеком, хроникером из “Фигаро”, автором изящных пустячков»… Критик с таким исключительным чутьем и умом, как Жид, не заметил в светском молодом человеке гениального художника: что же спрашивать с других! Мы все по привычке повторяем, что «чужая душа потемки», но втайне думаем, кажется, что чужая душа прозрачна, как стеклышко, и что в ней все сразу видно с совершенной отчетливостью.

Незачем преувеличивать размеры дарования Штейгера. Оно, может быть, и невелико. Но отчасти оно и кажется небольшим – рядом с теми образцами творчества, которые невольно заставляют вспомнить басню о лягушке и воле. Штейгер абсолютно честен в своих писаниях, абсолютно скромен, он никогда не гениальничает, ничем не притворяется, не становится ни в какую позу. Одно это уже располагает к нему. А еще больше пленяет то, что он в каждом стихотворении находит два-три слова, две-три интонации такой безошибочной, пронзительной правдивости, что почти сбываются мечты Фета о «разговоре с сердцем».

Учился он у Иннокентия Анненского, о котором можно было бы повторить то, что когда-то сказал Горнфельд о Тютчеве: «учитель поэзии для поэтов» (кстати, как часто, читая советских поэтов, при полном отличии тем, при намеренном отталкивании от всего того, что представляет Анненский, как часто в наиболее искусных и живых советских стихах улавливаешь прямую зависимость от богатейшей поэтической техники автора «Кипарисового ларца»!). Уроки пошли впрок, тем более что тут оказалась налицо и некоторая психологическая преемственность, правда очень сжатая, очень суженная; Анненский, воспринятый скорее всего через Ахматову. Но никто другой в новейшей русской лирике не мог бы научить Штейгера этому умению писать… не кровью, нет, но каким-то неведомым составом, от которого как будто сохнет во рту и не хватает воздуха.

Он ничего не ломает и не разрушает. Ему вполне достаточно традиционных форм и приемов, он даже не хочет изменить прежней своей внешней игрушечности. Но читатель, конечно, согласится, что эти прерывистые, краткие, будто впопыхах написанные строчки – не условно поэтическая речь, а настоящие слова:

Одна мечта осталась: о покое.
Не надо дружбы, все слова пустые,
И это слово – самое пустое…
(Для дружбы надо, чтобы было двое
Одним был я, другим был воздух: ты).
* * *
Слабый треск опускаемых штор.
Чтобы дача казалась незрячей,
И потом, точно выстрел в упор —
Рев мотора в саду перед дачей.
(…И еще провожающих взор
Безнадежный, тоскливый, собачий).
* * *
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся.
Мы верим слову… (Даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что ночью, на вокзале, говорятся…)

«Человек 1936 года в советской России»

«Человек 1936 года в советской России».

Название до крайности заманчиво. Для нас, русских, сейчас важнее темы нет… Что он такое, этот новый человек, сложившийся в новых условиях? Существует ли он, или рождение, с такой официальной помпой возвещенное, – не состоялось? А если существует, сговоримся ли мы с ним, столкуется ли он с нами? В этом – все наше будущее; и все наши мысли о советской России, все недоумения, обращенные к ней, сводятся к вопросу о «новом человеке». Остальное – второстепенно, остальное – «образуется», не может не образоваться.

Книжка г-жи Извольской невелика, да еще написана по-французски. Заранее, значит, можно быть уверенным, что в ней кое-что окажется уже знакомым и что некоторый схематизм в изложении – при огромности и расплывчатости темы – неизбежен. Удивляет другое. Удивляет несоответствие заглавия содержанию. Извольская, в сущности, почти не касается «проблемы нового человека», а если случайно и заденет ее, то очень упрощает. Она обстоятельно рассказывает о том, что происходит в России, и комментирует рассказ личными своими мыслями. Книга интересна (притом не только для французов, но и для русских). Книга отчетлива, ясна, стройна, основана на действительном знании фактов, – но тема, намеченная в названии, остается за пределами ее.

Прочесть «Человек 1936 года», однако, стоит. На каждой странице при чтении делаем мысленно «заметки на полях», то соглашаясь, то споря с автором, то просто добавляя к его соображениям свои.

* * *

Отношение Извольской к русским событиям можно было бы охарактеризовать, как покорно-восторженное. Есть у нее во всех рассуждениях влечение к историческому фатализму, порой переходящему даже в непротивление злу. Власть, – утверждает она, – бессильна. Власть ничего не может поделать с «русской душой», с «русской совестью», которые верны извечным поискам правды-истины и правды-справедливости. Россия жива, живее, чем когда бы то ни было. Христианству предстоит невиданное торжество. Даже Горький «перекликается» с Евангелием. «Этот робкий, слабый свет уже не погаснет», – утверждает Извольская. Одним словом, народ-богоносец отстоял себя, – и в скором времени по всей Руси великой зазвонят святые колокола и расцветут добрые, чистые, любвеобильные чувства.

Не будем, однако, иронизировать. Конечно, Извольская права, когда говорит о том, что многое в революции, в самом замысле революции, совпало с «исконными чаяниями» русского народа, что многое в революции надо принять не только как совершившийся факт, но и как факт, исторически оправданный и морально оправданный. Ее цитата из Солоневича – насчет чувства общечеловеческого равенства, укоренившегося в России, несмотря ни на какие новые привилегии и новые злоупотребления, – в этом отношении чрезвычайно знаменательна. Ее размышления о праве на владение землей – тоже. Может быть, это чуть-чуть и «дважды два – четыре», но пока существуют люди, которые упорно доказывают, что дважды два – пять, не лишнее повторять простые истины. Конечно, без пассажа о том, что ударник или пахарь более достойны почета и внимания, нежели какая-нибудь «мисс Европа» или холливудская звезда, можно было бы обойтись: дверь открыта, ломиться некуда. Но придираться к мелочам легко. В общем, у Извольской есть, несомненно, тот нравственный подъем, то искреннее и совершенное бескорыстие, которые позволяют ей судить о вещах, фактах и людях без всякой предвзятой, «классовой», предубежденности. Она ни о каких выгодах не думает, ничего не добивается для себя («для себя» – именно в классовом, расширенном смысле слова). Ее книга тем и хороша, что ничем не затуманена – по крайней мере в наблюдениях.

18
{"b":"128103","o":1}