— Трещин на ладонях?
— Моря. По нему я буду скучать больше всего.
Дождь усилился и тут же ослаб. Деревья перестали гнуться, а лужи — плясать.
— Море никуда не делось, — заметил Синдзя.
— Да, зато делся я. Уехал в горы. И вряд ли их когда-нибудь брошу. Я знал, чем рискую, когда становился посыльным. Меня предупреждали. Но понял я только сегодня. Плохо, если ты видел слишком много стран и городов, слишком многое полюбил. В одно время можно жить только в одном месте. В конце концов ты выбираешь что-то одно, а остальные воспоминания превращаются в призраки.
Синдзя понимающе кивнул. Ота улыбнулся и подумал: интересно, какие воспоминания носит с собой наемник. Судя по его задумчивому взгляду, вряд ли только кровь и ужас. Наверняка было и в его жизни то, что стоило запомнить.
— Так значит, ты решился, — произнес Синдзя. — Амиит-тя сам хотел заводить с тобой этот разговор. Когда в Мати истечет срок траура, все закрутится опять.
— Знаю. И — да, я решился.
— А можно спросить, почему ты намерен остаться?
Ота слез с окна, достал из серванта пиалы и разлил по ним темно-красное вино. Синдзя взял пиалу и сразу осушил наполовину. Ота сел на стол, поставив ноги на скамью, и поболтал красную жидкость в белой пиале.
— Убили моего отца и братьев.
— Ты их не знал, — возразил Синдзя. — Не говори мне, что это любовь.
— Убили мою старую семью. Как по-твоему, они будут долго думать, прежде чем убить новую?
— Вот это по-мужски! — Синдзя поднял пиалу, салютуя Оте. — Боги свидетели, будет нелегко. Пока утхайемцы убеждены, что ты совершил все, в чем тебя обвиняют, они сначала тебя казнят, а хаем сделают после. Придется выяснить, кто это натворил, и скормить его толпе. Даже потом полгорода будут считать тебя убийцей, но хитрым. А если не выяснить… Нет, полагаю, ты прав. Выбор невелик: или жить в страхе, или взять мир за яйца. Или ты станешь хаем Мати, или жертвой хая Мати. Третьего я не вижу.
— Хаем так хаем. Вот только…
— Ты грустишь по той, прошлой жизни. Я понимаю. Такое бывает, когда прощаешься с детством.
— Вот не сказал бы, что я еще ребенок.
— Неважно, что ты в жизни сделал и увидел. Каждый мужчина — мальчик, пока не стал отцом. Так устроен мир.
Ота поднял брови и изобразил жест вопроса, который лишь чуть-чуть смазался пиалой.
— О да, и не один, — махнул рукой Синдзя. — Матери друг с другом незнакомы, и это к лучшему. А твоя женщина? Киян-тя?
Ота кивнул.
— Я видел ее в дороге. Первый раз встречаю такую, а я видел немало женщин. Ты везунчик, даже если тебе придется жить на севере и полгода в году морозить свой член.
— Хочешь сказать, что ты в нее влюблен? — спросил Ота полушутя-полусерьезно.
— Хочу сказать, что она стоит любого моря, — ответил Синдзя, допил вино, крутанул пиалу по столешнице и хлопнул Оту по плечу.
На мгновение Ота встретился с ним глазами. Потом Синдзя отвернулся и вышел. Ота заглянул в свою пиалу, вдохнул воспоминание о винограде, нагретом солнцем, и выпил. Из-за серо-бело-желтых туч в голубое небо пробилось солнце; после дождя особенно ярко зазеленела листва.
Комната Оты и Киян находилась недалеко оттуда, по коридору, за тонкой деревянной дверью на полуистертых кожаных петлях. Киян спала, закрывшись сетчатым пологом от мошек и комаров. Ота залез под полог и осторожно устроился рядом. Ее веки дрогнули, а губы улыбнулись.
— Я слышала, что ты с кем-то говоришь, — сказала Киян сонно заплетающимся языком.
— Синдзя-тя заходил.
— Что-то случилось?
— Ничего. — Он поцеловал ее в висок. — Мы просто поговорили о море.
Семай закрыл за собой дверь и принялся ходить из стороны в сторону. По сравнению с тем, что творилось у него в душе, привычная буря в сознании казалась незаметной. Размягченный Камень, сидевший у холодной жаровни, с легким интересом поднял голову.
— Деревья еще стоят? — спросил андат.
— Да.
— И небо есть?
— И небо есть.
— А девушки нет.
Семай упал на диван и начал беспокойно теребить себя за пальцы. Андат вздохнул и снова наклонился над золой и почерневшим от пламени металлом. Из окна доносился запах гари — скорее всего от кузниц, но Семаю казалось, что от трупов отца и брата Идаан. Поэт вскочил, подошел к двери, развернулся и снова сел.
— Сходи поищи ее, — посоветовал андат.
— Зачем я должен ее искать? Неделя траура почти кончилась. Думаешь, если бы я ей был нужен, она бы мне не сообщила? Я… я не понимаю.
— Она женщина. Ты мужчина.
— То есть?..
Андат молчал как настоящая каменная статуя. Семай мысленно его коснулся, но Размягченный Камень отступил, Еще никогда плененный андат не вел себя так покорно. Семай не понимал, в чем дело, но был рад, что ноша хоть немного легче.
— Не надо было спорить с Маати-кво, — вздохнул Семай. — Зря я на него набросился.
— Правда?
— Да. Надо было сразу пойти к Господину вестей и все рассказать. Пообещал Маати-кво пять дней, и теперь три уже прошло, а я сижу и грызу ногти!
— Некоторые люди нарушают обещания, — сказал андат. — Обещание по своей сути — то, что можно нарушить. Если нельзя, значит, это уже не обещание, а что-то другое.
— Бесполезное ты существо!..
Андат кивнул, будто что-то вспомнил, и вновь застыл. Семай встал и отворил ставни. Деревья были еще по-летнему пышными, хотя листва казалась слишком яркой: значит, подкрадывается осень. Зимой сквозь голые ветви просвечивали башни, а теперь Семай просто помнил, что они есть. Он посмотрел на дорожку, которая вела к дворцам, подошел к двери, открыл ее и снова выглянул на дорожку, надеясь кого-то увидеть. Встретиться взглядом с темными глазами Идаан.
— Не знаю, что делать с Адрой Ваунёги. Поддержать его или нет?..
— Для бесполезного существа я слишком часто даю тебе советы.
— Ты ненастоящий, — сказал Семай, — я как будто говорю сам с собой.
Андат взвесил его слова и изобразил жест, служащий для признания правоты собеседника. Семай снова выглянул на улицу, потом закрыл дверь.
— Я сойду с ума в этих четырех стенах. Нужно что-то делать, — сказал он. Размягченный Камень не ответил. Семай затянул ремешки на сапогах, встал и поправил складки одежды. — Оставайся тут.
— Ладно.
Семай замер на пороге и обернулся.
— Тебя точно ничего не беспокоит?
— Беспокоит. То, что я есть, — ответил Размягченный Камень.
Дворцы еще покрывала траурная драпировка, а единственной музыкой оставались мерный бой похоронных барабанов и завывающие плачи. По дороге Семая приветствовали утхайемцы. На погребальной церемонии все были в одинаково бледных траурных одеждах; теперь появилось больше цвета — кто добавил к белому наряду желтое или синее, кто повязал алый халат широким траурным поясом… Дань трауру отдали все, но лишь немногие соблюли обычай целиком. Семаю пришел на ум подснежник, который зеленеет под белым покровом снега, наливается соком, чтобы вскоре вырваться на свободу и расти, цвести, бороться за жизнь. Печаль покидала город и сменялась жаждой новых возможностей.
Семай еще не решил, радоваться этому или возмущаться.
Идаан, как обычно, не оказалось дома. Слуги наперебой заверили его, что она приходила, она в городе, она не пропала. Семай поблагодарил их и пошел к Ваунёги, стараясь не слишком задумываться о том, что делать и говорить. Так или иначе, все давно к тому шло.
Слуга привел его во внутренний дворик и попросил подождать. Яблоня стояла без сетки, но птицы не клевали плоды — видимо, яблоки еще не созрели. Семай присел на низкую каменную скамью и стал наблюдать, как воробьи то садятся на ветки, то взлетают. Он никак не мог успокоиться: с одной стороны, ему очень хотелось увидеть Идаан, хотя бы поговорить с ней, если не обнять; с другой стороны, он не мог полюбить Адру Ваунёги просто потому, что его любит она. Вдобавок в его груди ворочалась страшная тайна: Ота Мати жив…
— Семай-тя!
Адра был полностью в трауре. Его запавшие красные глаза смотрели затравленно, движения казались слишком медленными. «Много ли Адра спал в последние дни? — подумал Семай. — И сколько он не спал, утешая Идаан…» Перед глазами мелькнуло тело Идаан, переплетенное с телом Адры. Семай отогнал наваждение и принял позу приветствия.