Когда я поднял на этот раз голову от промасленной газетки «Вечерний Киев» с яичной скорлупой и колбасными шкурками, мост через Днепр, отделяющий Киев от его пригородов, уже был позади. Вон вдали на горизонте, как усталые глаза перед сном, мигают огни Дарницы, по пескам которой некогда, в пору ранней молодости, утруждал я ноги свои. Здесь же, бегая с одного стройобъекта на другой, сочинил я и первый стишок в духе Маяковского – «Всё-таки хорошо».
Надо мной небо синее
Всё-таки хорошо.
Слева мост, покрытый инеем,
Всё-таки хорошо.
Справа фабрика-ударница
Всё-таки хорошо.
Предо мной предместье Дарница
Всё-таки хорошо.
Киев – Русь, теперь окраина
Всё-таки хорошо.
Где Россия, там Украина.
Всё-таки хорошо.
В редакцию, куда я зашёл с благоговением, как верующий в храм, редактор-гайдамак сказал мне:
– На цю делекатну тему так не пишуть.
Мне показалось, что одновременно, как чревовещатель, он крикнул животом: «Жиды!»
«Жиды!» – действительно кричали, но в коридоре. Кричал известный украинский литературный критик Шлопак, от горилки красный, как хороший чесночный борщ. Об руку его деликатно держал сам главный редактор, что-то шептал на ухо – видно, уговаривал пойти домой, раздеться, разуться и выпить огуречного рассола.
– А это кто?! – вдруг задержал на мне бешеный погромный взгляд Шлопак. – Это свой человек?
– Свой, свой, – успокаивал Шлопака главный редактор, известный украинский литератор.
– Свой жид! – крикнул Шлопак.
– Свой, свой, – как неразумному дитяти бубнил, убаюкивал главный редактор, несколько, правда, стыдливо на меня глянув, словно его дитятя не ко времени при постороннем пукнуло.
Позднее я прочитал в каком-то киевском журнальчике дружеский шарж к юбилею Шлопака. Есть там и строки о беседе Шлопака с молодым автором: «Присутнiй в редакцii критик Шлопак / Порадив читати Сосюру». (Сосюра – классик украинской советской литературы.)
Стишок этот о Шлопаке почему-то вместе с другим мусором подобного рода завалялся у меня в мозгу, и я иногда вспоминал его, но напевно, на мотив «Гордого "Варяга"»: «Врагу не сдаётся наш гордый "Варяг", пощады никто не желает…»
Наше прошлое – это те же сны. А сны ведь не выбираешь. Они снятся иногда кошмарные, иногда приятные, иногда глупые, иногда смешные. Вот какой сон из ранней молодости приснился мне, когда я смотрел на потухающие огни Дарницы, устраивающейся на ночлег прямо на своих песках.
Мелькнул в тёплой августовской полутьме Турханов остров, в заводях которого устраивался на ночёвку целый флот лодок, парусников и катеров. Потянулись песчаные бугры. Начинались места более сухие, переходные от местности речной к лесостепной, хоть и освежаемой множеством мелких речушек, таких как Уж, Ирша, Рось, Олышанка, житомирский Тетерев, бердичевская Гнилопять и снова украинские – Синюха, Каменка, Растовица, Ятрань из песни: «Там, де Ятрань круто вьёться, с пiд явора бъё вода, там дiвчина воду брала, чорнобрива, молода».
Люблю я украинские песни, люблю лица пожилых украинских женщин, люблю здешнюю быстро наступающую юго-западную весну, жаркое лето, освежаемое западными ветрами, сухую, тёплую осень…
Я не люблю украинцев, но это уже другой вопрос. Почему так? Разрешите мне эту мысль не объяснять. Мне кажется, есть такие мысли и такие ощущения, которые от ясности только мертвеют, обращаются в банальности, а случается даже, создают об их обладателе несправедливое и неприличное представление. Добавлю лишь, что я вообще детали и подробности в человеке люблю больше, чем самого человека в целом. Потому что, как мне кажется, детали в человеке – Божьи, а общая конструкция – дьявольская. Да и мир наш прекрасен своими деталями, а в целом ужасен и печален, как дух изгнания. Изгнания из плодотворного Божьего хаоса в бесплодный перезрелый порядок.
2
Кстати, разрешите представиться. Фамилия моя Забродский, имя не обязательно, по крайней мере сейчас. Имя – это уже слишком накоротко, а я хотел бы накоротко познакомить не столько с собой, сколько с человеком мне противоположным, так что обо мне вы можете в какой-то степени судить по этому человеку, взяв всё наоборот. Там, где он бы поступил так, я бы поступил этак. Впрочем, чем-то мы с ним всё-таки похожи, а чем-то не похожи. Чем похожи – понятно. А вот чем непохожи – трудно понять. Не противоположными же поступками. По поступкам о человеке, я считаю, судить нельзя. Вернее, можно, но суждения эти будут поверхностны. Одни и те же поступки могут быть вызваны разными чувствами, и наоборот: общие чувства могут рождать разные поступки. Мои поступки мне лично чаще не нравятся, чем нравятся. И моё отношение к миру, как говорят, к свету белому, чаще мне не нравится, чем нравится. Иногда кажется, мир так отвратителен, что закрыл бы глаза и бил бы вокруг себя палкой. Но попутчика своего до Здолбунова я выслушал творчески и этот свой поступок, эту свою роль Слушателя в целом одобряю.
Как мы сошлись и сели друг против друга, не совсем помню, специально мы друг друга не искали. Кажется, просто на ощупь в темноте нашли в вагоне место, где из окон дуло поменьше. Спать я до Фастова не собирался, мой попутчик, пожалуй, тоже, судя по тому, как он возился и кряхтел в темноте, что-то перекладывая из карманов, что-то застёгивая. Потом нечто упало с деревянным стуком. Он сказал, и это были его первые слова, обращённые ко мне:
– Извините за беспокойство. Я вас разбудил?
Я ответил, что не спал. Спать до Фастова не стоит, поскольку станция Фастов ярко освещена, шумна и всё равно разбудит. Зато дальше пойдут Ставище, Богуйки, Парипсы, Попельня, Бровки – места тихие, затемнённые и даже на остановках сну не мешающие. Почти пять часов, до следующей узловой станции – Казатин, можно спать спокойно.
– Я тоже здешний, из этих краёв, – ответил попутчик на эти мои познания и неловко наклонился, чтоб поднять упавший предмет.
Это была палка, с которой обычно ходят хромые. И действительно, видимый во тьме силуэт попутчика был скособочен. Так сидят калеки. Левая нога торчала, неестественно вытянутая. Значит, хромой. Почему эта деталь показалась мне заслуживающей внимания, не понимаю, но мы разговорились, и я даже взял на себя инициативу, думая, что пустой дорожный разговор до Фастова успокоит и подготовит ко сну, в котором я нуждался, ибо был утомлён. Но вести пустой разговор с человеком во всём чужим дело не менее утомительное, чем разного рода нелюбимые трудовые хлопоты и по сути им подобное. Я несколько раз впутывался в это занятие и был рад, когда удавалось наконец выбраться назад во взаимное молчание. Кто вёл подобные разговоры – а кто их не вёл? – помнит все эти многочисленные тягостные паузы, вздохи, неопределённые «да…» и «вот так-то…». Говоришь и чувствуешь, что разговор этот не нужен ни тебе, ни твоему собеседнику и ведётся исключительно потому, что оба не могут набраться храбрости прервать фальшивый контакт на полуслове и честно повернуться друг к другу спинами. Чем дольше ведётся такой разговор, тем тяжелей становится подбрасывать в него, чтоб не потухли, не только темы, но и слова. А затем и слова становится тяжело складывать и, кажется, алфавит забываешь. Что же делать? Выход один – если уж попал в такой разговор и нет смелости его прервать, то надо попытаться найти хоть какие-то искренние темы и не поскупиться на какие-то волнующие образы, которые обычно экономишь для собственных размышлений или для бесед с близкими людьми. Не обязательно, даже не нужно выкладывать первому встречному самое сокровенное. Можно, например, поговорить и о пейзаже, мелькающем в полутьме за вагонным окном. Но поговорить так, чтоб почувствовать: сердце твоё перестало биться вяло, а душа встрепенулась.