Так продолжалось до прихода к власти М.С. Горбачева, т. е. до «перестройки». В мае-июне 1987 года дочь писателя Ирина Эренбург отдала седьмую книгу «Люди, годы, жизнь» в многотиражный журнал «Огонёк». В предисловии к публикации редакция написала: «Мы предлагаем читателю неопубликованные главы <Это неточно: главы 1-я и 13-я, напечатанные в «Огоньке», были опубликованы раньше. – Б.Ф.> из незавершенного большого автобиографического произведения Ильи Григорьевича Эренбурга “Люди, годы, жизнь”<…> Когда мы готовили к печати рукопись, то иногда возникало желание убрать ту или иную фамилию, смягчить некоторые акценты, – словом, “причесать” исповедь И.Г. Эренбурга. Видимо, срабатывала привычка. К тому же с рядом оценок людей и событий мы не были согласны. Однако, изменив что-либо в рукописи, мы невольно попытались бы скорректировать мысли, да и саму жизнь этого человека <Это был откровенный обман читателей – главы 2 и 12 «Огонек» напечатал с серьезными политическими купюрами, напечатанные прежде главы 5-я, 11-я и 17-я вообще не включили в публикацию. – Б.Ф.>». В заключение «Огонек» процитировал слова Твардовского о мемуарах Эренбурга из некролога ему. Очень популярный тогда «Огонек», редактируемый В. Коротичем, в каком-то смысле ощущал себя наследником дела Твардовского – только в неизмеримо более легких условиях существования. Коротич напечатал текст 17 глав седьмой книги мемуаров Эренбурга (15 из них – впервые)[63], отказавшись от их нумерации – так как признаться в сделанных купюрах и пропусках трех глав, видимо, постыдился.
Тираж «Огонька» в то время был полтора миллиона экземпляров. Можно представить себе, сколько у него было читателей. Приведу впечатление о картине страны, возникшее при чтении седьмой книги мемуаров Эренбурга у одного из самых верных и продвинутых советников М.С. Горбачева. 14 июня 1987 г. А.С. Черняев записал в дневнике: «В трех номерах “Огонька” – заключительные главы Эренбурга (“Люди, годы, жизнь”). Описывает хрущевские годы. И какими же идиотами выглядим мы все – наше общество, закомплексованное на догмах, страхах, подозрительности, ненависти. Страшное политическое бескультурье при уникальном духовном богатстве внутри почти каждого причастного к интеллигентской среде. Да… здорово Сталин и сталинизм поломали наш народ»[64].
Впервые весь полный свод мемуаров Эренбурга без цензурных изъятий был представлен нами в трехтомном издании 1990 года. Всего в семи книгах мемуаров Эренбурга (седьмая – незакончена) – 218 глав. В процессе подготовки первого бесцензурного издания мемуаров выяснилось, что не имеется беловой авторской рукописи их полного бескупюрного текста. Писатель, увы, относился к своему архиву достаточно небрежно; еще 9 октября 1960 года он писал литературоведу С.М. Лубэ: «Архив мой в отвратительном состоянии. Все, что относится к довоенному времени, пропало, а остальное, благодаря характеру, как моему, так и товарищей, которые со мной работали, представляет нечто среднее между горой и мусорной ямой»[65]. Безусловные утраты части эренбурговского архива произошли и после смерти писателя, и при ликвидации его квартиры; хотя основная часть бумаг, переданная на хранение в Российский государственный архив литературы и искусства, была разобрана и тщательно описана.
Бескупюрный текст мемуаров восстанавливался нами на основе подчас разрозненных рукописей шести частей «Люди, годы, жизнь» (беловых и черновых, включая многочисленные обрезки правленой авторской машинописи), хранившихся в государственных архивах и частных собраниях (с учетом всех прижизненных публикаций). Восстанавливались все купюры, сделанные по требованиям многоэтапной цензуры (редакционной и главлитовской) за исключением той авторской правки, что имела не цензурный, а сугубо стилистический или уточняющий фактический характер.
Огоньковская публикация седьмой книги, как затем и полное издание всех частей мемуаров, выпущенное (без единой купюры!) «Советским писателем» в 1990 году, не стали политической сенсацией, подобно первым шести книгам в «Новом мире», – изменилось время, планка гласности резко поднялась, уровень информированности читателей заметно вырос[66]. Критика не отреагировала на новое издание мемуаров, которое пришлось ждать почти четверть века. Это не означает, что Твардовский ошибался, предрекая мемуарам «Люди, годы, жизнь» прочную долговечность. Думаю, что они будут жить как литературная панорама, запечатлевшая не только уникальный жизненный путь автора с его иллюзиями, сомнениями, заблуждениями, надеждами и неизменной верой в вечную силу искусства, но и картину первых шестидесяти лет истории ХХ века Европы, ее культуры, ее политической жизни.
Завершая это вступление к третьему тому мемуаров «Люди, годы, жизнь», хочу вспомнить слова Н.Я. Мандельштам из письма Илье Эренбургу, написанного в нелегкую для него пору марта 1963 года: «Ты знаешь, что есть тенденция обвинять тебя в том, что ты не повернул реки, не изменил течение светил, не переломил луны и не накормил нас лунными коврижками. Иначе говоря, от тебя хотели, чтобы ты сделал невозможное, и сердились, что ты делал возможное. Теперь, после последних событий, видно, как ты много делал и делаешь для смягчения нравов, как велика твоя роль в нашей жизни и как мы должны быть тебе благодарны. Это сейчас понимают все»[67].
Борис Фрезинский
Книга шестая
1
Не знаю, правильно ли я поступил, закончив пятую часть моей книги маем 1945 года: ведь все, о чем мне предстоит рассказать в последней части, началось год спустя.
А события и переживания 1945 года были еще тесно связаны с войной. На Потсдамской конференции, на встречах министров иностранных дел в Лондоне и в Москве наши дипломаты спорили с англосаксами, но в итоге еще принимались компромиссные решения. Еще продолжался обмен восторженными телеграммами и орденами. Повсюду шли процессы над гитлеровцами и над их соучастниками; прокуроры узнали страдную пору. Судили и казнили Лаваля, Квислинга. Долго длился суд над палачами Бельзена. В Бельгии, в Голландии, в Италии, в Югославии, в Польше, у нас – что ни день печатали обвинительные заключения. Судили престарелого Петена, и это было понятно – он сыграл слишком видную роль в уничижении Франции. Судили даже норвежского писателя Кнута Гамсуна (автора чудесных романов, которыми я зачитывался в молодости), хотя ему было восемьдесят пять лет и Гитлером он восхитился, скорее всего, от старческого слабоумия.
Еще юлил перепуганный Франко. Еще сопротивлялась Япония. Помню день, когда я прочитал об атомной бомбе. Даже пережитые нами ужасы не смогли вытравить до конца всех человеческих чувств, и вот произошло нечто, бесконечно удалявшее нас от привычных представлений о совести, о духовном прогрессе. А я все еще продолжал верить в слова Короленко, выписанные когда‑то гимназистом четвертого класса: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Более оглушительного опровержения XIX веку, чем Хиросима, нельзя было придумать.
Люди непризывного возраста как‑то сразу почувствовали, до чего они устали; пока шла война – держались, а только спало напряжение – многие слегли: инфаркты, гипертония, инсульты; зачернели некрологи.
В июле двинулись на восток первые эшелоны демобилизованных. Солдаты вернулись в города, разбитые бомбами, в сожженные деревни. Хотелось отдохнуть, а жизнь не позволяла. Снова я увидел душевную силу нашего народа – жили трудно, многие впроголодь, работали через силу, и все же не опускали рук.
В аудиториях университетов, институтов рядом с зелеными юнцами сидели тридцатилетние ветераны, прошагавшие от Волги до Эльбы. Один мне рассказывал: «Приходится корпеть над книгой полночи – забыл, начисто забыл! А ведь проходил, сдавал на аттестат…» Я подумал, глядя на него: конечно, трудно, труднее, чем ему самому кажется, – у него ведь второй аттестат, вторая зрелость… Мы слишком хорошо помнили, что у нас позади, а думать старались о будущем, загадывали, мечтали – и про себя и вслух.