Но есть и самоучитель - "умная душа" Августина. Под взором собственной души. Это и есть преображение "внутреннего человека" в человека "внешнего": поступающего, складывающего собственную судьбу в акте воли и сознания. Так становится автор жизни, человек с разумной душою, сопрягающий мгновение и вечность. Точка акме - длительное настоящее (ассимилировавшее прошлое и будущее, но не стершее их с экрана памяти и воображения как сиюминутного лицезрения). Учит память; ретушируя или, напротив, устрашая видение будущего.
Выучиться, чтобы спастись. Сознание спиритуалистично. Подражание галилейскому учителю. Личность подавлена. Но... исповедь и покаяние. Учительство Иоаннова Евангелия - Августин "Исповеди"; отказ от себя самосложение себя в поступке и жесте, в слове и плаче... ("Господи, доколе...?") Личность восстановлена. "Умная душа" Августина помнит, созерцает, ждет... Но не последовательно, а в одновременности настоящего: помня-ожидая, глядится в зеркало собственной смерти (а душа... бессмертна). Это и есть загадка человеческой индивидуальности - бытийствующего человека европейских средних веков. В зеркале смерти, но и в зеркале жизни (посмертной и жизни того, кто "смертью смерть поправ"). Жизнь исповедующегося временна; потому меньше вечности. Но столь же убедительно она - больше вечности, потому что есть еще горизонталь - "Ты". Это святой почти из собственных содружеств. Он - твой учитель, а ты - его ученик. По образцу двенадцати апостолов. Жизнь Я соотносится с Ты. Но также и с Ним. "Судьбы скрещенья": верх-низ; круг общения в настоящем; прошлое-будущее, сходящееся как память и надежда в настоящем - акмеистически полнобытийственном мгновении.
Личность как душа; "умная душа" в перекрестии лицезримого будущего и припоминаемого прошлого. Взгляд Разума: "внешний человек" и "внутренний человек" (учитель - ученик). Но слово "Исповеди", как мы уже видели, удваивает "учебный класс": "внутренний человек" как бы выходит из самого себя ("ты" - "я"). Он - предстоит. Урок длится в совестливом покаянии автора "Исповеди" - тексте его жизни.
Так моя жизнь, только в сей миг и живая, переводится в ранг вечности, если тот, кто жив, зрит себя в зеркале жизненной смерти (смерти Иисуса Христа, собственной смерти, посмертной жизни после "Страшного суда"). Переводится в ранг вечности в двух жанрах: в схоластическом слове о смертной жизни; в исповедальном слове о личном опыте. Тому слову и тому слову суждено слиться. Во всяком случае, такое "соитие" возможно. И эта возможность - в идее учителя как её понимает Августин. Его трактат "Об учителе" как раз об этом.
Каким видится образ учителя, который мнит (а может быть, и тщится) преподать схоластическое слово поэту, а слово поэта сделать удобопреподаваемым: то есть вместить религиозный опыт в каноническое делание; иначе говоря: очертить свой опыт как всеобщий; или, совсем иначе: представить исповедь как урок, а плач как учебное пособие? Через идею учителя... Но возможен ли такой учитель?..
АВГУСТИН ПРЕДВАРЯЕТ свой трактат такой краткой аннотацией: "В этой книге ведется пространное рассуждение о силе и значении слов с целию убедить, что познание вещей приобретается не теми внешними словами, которые человек произносит, а от вечной, внутренним образом учащей, истины".
Главу I - "С какою целию говорит человек?" - приведу целиком.
"Августин. Что, по твоему мнению, имеем мы в виду, когда говорим?
Адеодат. Судя по тому, что мне теперь предстоит, или - учить, или учиться.
Августин. С первым я согласен: ибо ясно: что, когда говорим, мы имеем в виду учить; но учиться - каким образом?
Адеодат. А как же бы иначе, думал ты, как не посредством спрашивания?
Августин. Даже и в этом случае, мне кажется, мы имеем целию не что иное, как учить. Ибо с какою, скажи, иною целию спрашиваешь ты, как не с тою, чтобы вразумить того, кого спрашиваешь?
Адеодат. Ты говоришь правду.
Августин. Итак, ты видишь теперь, что, когда говорим, мы не имеем в виду ничего другого, как учить.
Адеодат. Не вполне: ибо, если говорить значит не что иное, как произносить слова, то, думаю, то же самое мы делаем и в том случае, когда поем. А поем мы часто одни, когда около нас не бывает никого, кто учился бы: в таком случае, думаю, мы не имеем в виду учить чему-либо.
Августин. По моему мнению, есть некоторый род учения чрез припоминание, - род весьма важный, с которым мы познакомимся самым делом из настоящей беседы. Но если ты не согласен ни с тем, что мы сами учимся, когда воспоминаем, ни с тем, что учим того, кто припоминает, я тебе не прекословлю и утверждаю, что есть два повода, по которым мы говорим: с одной стороны, чтобы учить, с другой - чтобы припоминать другим то, или самим себе; то же делаем мы и когда поем: не так ли и по твоему мнению?
Адеодат. Не совсем: ибо весьма редко случается, что я пою не ради припоминания, а только ради удовольствия.
Августин. Вижу, что у тебя на уме. Но разве ты не понимаешь, что то, что в пении доставляет тебе удовольствие, есть некоторого рода модуляция звука, и что, поелику слова могут быть и прибавлены к ней и отняты от нее, иное значит говорить и иное петь. В самом деле, поют на флейте и цитре, поют птицы и сами мы издаем иногда нечто музыкальное без слов, каковой звук пением назвать можно, но говорением нельзя: но, быть может, ты имеешь возразить что-нибудь?
Адеодат. Решительно ничего.
Августин. Итак, не думается ли тебе, что, когда говорим, мы имеем в виду не что иное, как учить и припоминать?
Адеодат. Думалось бы, если бы меня не смущало то обстоятельство, что и когда молимся, мы тоже говорим; однако думать, что Бог через нас чему-либо учится или что-либо припоминает, не пристойно.
Августин. Тебе, полагаю, небезызвестно, что молиться в затворенной клети (Мф., VI, 6), под которою разумеются тайники нашего духа, нам заповедано потому именно, что Бог не нуждается в наших словах, которые бы учили Его или напоминали Ему - доставлять нам то, чего мы желаем, ибо кто говорит, тот членораздельными звуками проявляет свою волю вовне: Бога же должно и искать, и умолять в самых сокровенных тайниках разумной души, которая называется внутренним человеком, поелику Ему угодно было наименовать ее своим храмом. Разве ты не читал у апостола: не весте ли, яко храм Божий есть и Дух Божий живет в вас (1 Кор., III, 16), и что Христос обитает во внутреннем человеке (Еф., III, 16, 17)? Не останавливал ли ты также внимания на словах пророка: глаголете в сердцах ваших и на ложах ваших умилитеся. Пожрите жертву правды и уповайте на Господа (Псал., IV, 5, 6)? Где, по твоему мнению, приносится жертва правды, как не в храме ума, в тайниках сердца? А где надлежит приносить жертву, там должно и молиться. Посему, когда мы молимся, нет нужды в том, чтобы мы говорили, т. е. в словах, внешним образом произносимых, за исключением разве тех случаев, когда эти слова, как у священников, служат выражением мысли, дабы не Бог, а люди слышали оные и, возбуждая в себе чрез припоминание некоторое с ними согласие, возлагали свое упование на Бога. - Но, может быть, ты думаешь иначе?
Адеодат. Я совершенно согласен с тобою.
Августин. Значит, тебя не смущает то обстоятельство, что высочайший Учитель, когда учил своих учеников молиться, научил их и некоторым словам (Мф., VI, 9), причем Он сделал, по-видимому, не что иное, как научил их, какие слова должно произносить во время молитвы?
Адеодат. Это меня не смущает нисколько: ибо Он научил их не словам, а самым предметам посредством слов, которые бы напоминали им, кому и о чем должны молиться они, когда молятся, как сказано, в тайниках духа.
Августин. Ты рассуждаешь правильно. Полагаю, ты понимаешь также (пускай это и оспаривает кто-нибудь), что, хотя мы и не произносим ни одного звука, тем не менее, представляя в уме самые слова, говорим внутренно, в душе; равным образом и когда говорим, мы делаем не что иное, как припоминаем, когда память, в которой хранятся слова, перебирая их, приводит на ум те самые предметы, знаками которых эти слова служат.