Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Меж пальцев святая вода...

Ничего нет, кроме слова о ней, если только ее, эту тотальность, переименовать: назвать вечное умирание просто умиранием, опустив атрибут вечное как невыразимый в слове. И тогда: вновь, вновь и еще раз вновь - по кругу.

Циклическое время вечного школярства - линейное время вечного приближения ко всё снимающему (даже и самого себя) абсолюту. Круг и прямая. Разрыв круга, обнаруживающий разрыв меж приемом-словом и смыслом, который должен быть оконтуренным дидактической хитростью. Зазор меж знанием об умении - научении - быть и просто знанием о том, что есть быть.

Учить быть - просто быть...

Что произошло в финале только что прочитанного текста? - Все слова о словах слились в единственное божье творческое слово, чреватое всем, равное Всему; прошлое и будущее, слившись в акмеистически значимый и полнобытийственный настоящий миг (как бы аналог памяти в гносеологии Августина), стали недвижной вечностью, а тварная эмпирия видимой жизни конкретного человека стала максимально конкретной, максимально видимой, запредельной жизнью (или запредельной смертью) в божественных эмпиреях, судимой "Страшным судом" после воскрешения из мертвых.

Но разрыв, о коем сказано, остается - зияющая кромешно-черная бездна. Вверху? Внизу? - Повсюдно. Черная от того, что всеосвещающий и всеслепящий свет истины и есть то абсолютно черное божественное солнце, черное от света и светлое от абсолютной тьмы: ослепление светом и пронзительная зрячесть (прозрение-озарение) во тьме (искры из глаз).

Попробовать съединить края: сдвинуть глыбы и "сшить" разрыв. Но как это сделать? Как быть хорошим? И вновь... уникальное слово, построяющее полнобытийственную человеческую жизнь на пути от смертной жизни (жизненной смерти) к жизненной жизни. Урок становления себя в слове и слова в себе?

Опыт обращения: исповеди и покаяния. Опыт исповедального слова...

НАЧИНАЕТСЯ "ИСПОВЕДЬ" блаженного Августина - этот великий светоносный урок просветляющейся души, мучительного самосозидательного борения с самой собой во имя просветления божественного Смысла в себе самом для всех других (как потом выяснится и прояснится в последующих веках).

Выпишу сначала из этого текста-плача те места, которые имеют отношение к теме только что разобранного текста того же автора.

"И тебя желает славить человек, частица творения твоего, человек, носящий в себе мертвенность свою..." ("Исповедь", I, 1).

"Мне, земле и пеплу, позволь говорить..." (I, 6).

"Господи, лишь потому хочу говорить, что не ведаю, откуда пришел я в эту то ли мертвенную жизнь, то ли жизненную смерть. Не ведаю, откуда пришел" (там же).

"Что я без тебя, как не путник у края пропасти? А если благоденствую, то разве не только свое сосу и не услаждаюсь тобой, пищей нетленной?" (IV, 1).

"Я страдал целительной болезнью и умирал живительной смертью, ощущая зло, но не постигая, какое благо придет вскоре" (VIII, 8).

"И снова совершал усилие, был совсем уже недалеко, вот-вот уже прикасался, уже держал, однако не достигал, не прикасался, не держал, не соглашаясь умереть для смерти и жить для жизни" (VIII, 11).

Достаточно.

Оксюморон смертная жизнь - жизненная смерть... Но за этими перевертнями в сфере слов - радикальные преображения собственной души: от полуживой, богом оставленной или же еще не отмеченной богом, к максимально живой, "помолвленной с богом" ("Невеста бога"), бытующей (от бытия) в высшей своей мере. Просветление души и есть первый и последний смысл чаяний-радений Августина, оперирующего с жизненной смертью - смертной жизнью как со словесным материалом, а в результате дающей просветленную богу угодную душу правоверного христианина - хорошего человека.

Эта принципиально новая установка - воспитать-прояснить собственную душу - осуществляется в решительном отталкивании от многовековой традиции римско-риторического научения. И это во всех подробностях выписано автором по ходу дела - на пути к искомой самосветящейся точке - мигу обращения, пришедшему как подготовленное учительскими радениями чудо. Как бы чудо.

Но...

"...Те, кто заставлял меня учиться, видели в этом лишь средство, открывающее мне путь для насыщения ненасытных пожеланий богатства и постыдной славы" (I, 12). Такой была, по мнению отрока Августина, цель грамматика, обучавшего своего ученика, предпочитавшего "пользе пустяки, это любя, а то ненавидя". "Ненавистен был мне припев: "Один да один - два, два да два - четыре", нравилось же больше всего суетное зрелище - деревянный конь, полный вооруженных воинов, пожар Трои и самой Креусы тень" ("Энеида", II. - Примечание) (I, 13). Учебно-ученые будни, смысла высшего не исполненные и даже не имеющие его в виду, - дело пустое.

Годы учения в риторской школе в Карфагене еще больше укрепили (задним числом, конечно) убеждение Августина-юноши в суетности римско-языческой учености. Послушайте: "Даже в тех науках, которые назывались благородными и применение имели в судебных тяжбах, я мог отличиться, лишь заслужив похвалу умением обманывать!" (III, 3). Ученое умение. Но все дело в том, что уметь! - Уметь изготавливать обманного себя, а не прояснять себя-праведного. Обучение слову, но слову полому: "В том неразумном возрасте я... изучал сочинения по красноречию, в котором хотел всех превзойти, преследуя цель предосудительную и пустую, ища суетной славы человеческой" (III, 4). Но тут-то как раз и начинается вслушивание в видимое слово Цицеронова "Гортензия": "Не ради красоты слога читал я эту книгу... Не языком ее я восхищался, а тем, что в ней говорилось" (там же). Не слог, а чувство. Точнее: слог ради и во имя чувства. Пока, правда, еще не ясно - какого чувства и к кому чувства... Во всяком случае ради чего-то, просвечивающегося в ученом слове.

Вот Августин и сам уже преподает риторику: сначала в Карфагене и Риме, а потом и в Милане. "Я обольщался сам и обольщал других... занимаясь "свободными" науками... служил суете. Ученостью снискал себе пустую славу у людей, так что мне даже хлопали, как в театре" (IV, 1).

Пустота тщеславного слова под стать внешним онёрам риторской школы времен Августина: "... Гадкая разнузданность школяров не знает преград: как взбесившиеся, они без всякого стыда врываются на уроки и переворачивают порядок, заведенный каждым наставником для пользы учеников. Свои преступные шалости они творят с такой удивительной тупостью, что закон непременно карал бы их, если бы не обычай, привыкший смотреть на них как на людей до того никчемных, что им разрешаются вещи, совершенно не дозволенные твоим вечным законом. Они мыслят, что ведут себя безнаказанно, тогда как наказываются той самой слепотой, с какой они действуют, и зло терпят безразмерно худшее, чем причиняют сами. Я чуждался этих нравов в годы своего учения, а вот теперь, когда сам вел занятия, становился их жертвой" (V, 8).

Помрачение, слепота вместо просветленного голубого взора, воздетого к небесам. Ученая педагогика злонравной темы, суеты нечистых цветов; никчемное слово, за которым ничего не стоит, - эхо пустого ведра, отзвук полой души, тяжелостопие греховного тела.

Таковы были эти языческие ученики. Но точно таким (по сути дела) был и учитель, "ставший их жертвой". Сам себе учитель, который только еще вызревал. Но так и не вызрел бы, не найдись учитель сторонний, ставший наставником для совершения чуда самопросветления; для преподания в один прекрасный день, час и миг урока самому себе - обращения себя-язычника в себя-христианина, себя-злокозненного в себя-добронравного. Началось - должно было начаться - упорядоченное дело по умению приготовить себя для восприятия ниспосланного обращения, которое потом станет - не оно, конечно, а его бледная тень - ординарным уроком для всех: опустошенное чудо во имя будущего миссионерского порядка, грядущих крестовых войн, пустое потому, что утратит лично найденное слово-жест как живое свидетельство безмолвного Смысла.

А пока Амвросий из Медиолана, искомый учитель Августина, преднайденный им всей его предшествующей греховной жизнью, мало-помалу, но трудно и мучительно, сбрасывающей коросту суеты, просветляющей собственную богоданную суть. Амвросий - "один из лучших людей на земле, благочестивый твой (бога. В. Р.) служитель, чья проповедь в ту пору щедро питала народ твой туком пшеницы твоей, елеем радости и вином целомудрия. Этот человек божий принял меня, как отец, и по-епископски благожелательно отнесся к моему прибытию. Я полюбил его сначала не как наставника истины, которую уже не думал найти в твоей церкви, а просто как человека, благосклонного ко мне. Я старательно вслушивался в его поучения народу, но не с тем вниманием, с каким должно, а как бы проверяя, заслужена ли слава о его красноречии, не слишком ли велика или мала она. Я приковывал свое внимание к его словам, а к тому, о чем он говорил, был не любопытен и небрежен. Я наслаждался приятностью речи, более ученою, чем у Фавста, хотя менее радующей и ласкающей слух своим слогом. По содержанию, однако, они несравнимы: ведь Фавст предан был ложному заблуждению манихеев, а Амвросий здравомысленно учил спасению. Но спасение далеко отстоит от грешников, к которым принадлежал и я в то время. Мало-помалу все же я, сам того не ведая, становился к нему все ближе" (V, 13). (Обратите внимание: учить спасению, тогда как дело по спасению глубоко личное дело. А учить - всех).

55
{"b":"124133","o":1}