Литмир - Электронная Библиотека
A
A

25 ноября. В субботу 21-го утром приехал ко мне Баратынской, которого, несмотря на круговращение Меркурия в жилах его, уговорил я хорошенько окутавшись ехать со мною в Астафьево ** (я накануне видел княгиню Веру в Москве, у которой испросил позволения к ним приехать и кроме того имел престранный и предолгий и прескучный разговор о протекшей любви, о теперешнем равнодушии и проч., в котором она силилась пробудить усопшие чувства, но я, коли не языком правды, то длинными извилистыми речениями выразил ей: В душе моей одно волненье, А не любовь пробудишь ты!).

С десятой версты от метели и худой дороги полузамерзшие возвратились домой, где наверху у нас пообедали. Вечером приехал к Ивану... сперва общество болтало, потом все разъехались, кроме Баратынского, с которым мы перевспоминали все о Финляндии, кстати он написал несколько стишков на тамошние бани, в коих парят мущин женщины -- пресмешные (Их со мной нет, оттого здесь их и не вписываю) ***.

* Второй Боратынский -- это Сергей.

** Т.е. в Остафьево, где жил князь Вяземский; княгиня Вера -- его жена.

*** Стихи не сохранились.

* * * Снег засыпал Москву и ее окрестности. Лазурью светлою горят небес вершины; Блестящей скатертью подернулись долины, И ярким бисером усеяны поля. На празднике зимы красуется земля.

Забавно: девять ровно лет назад в эту же пору он лежал в горячке в Подвойском и умирал. Тогда он не умер. Сейчас тоже вряд ли умрет. Но выздороветь не удавалось.

Кончался ноябрь.

* * *

Ежели с приезда в Москву я к тебе не писал, милый Путята, я виноват не душой, а бренным моим телом, заболевшим через неделю после. Я теперь еще не выезжаю; однако ж в первые дни успел повидаться с твоим батюшкой, с Рылеевым и с Мухановым. Странно, что, проживши почти два месяца в Москве, я принужден писать к тебе как будто из Кюмени, ибо не знаю ничего нового, ничего не мог заметить, почти ни с кем не познакомился и сидел один в моей комнате с ветхим моим сердцем и с ветхими его воспоминаниями. Я отдал письмо твое Муханову. Что скажу тебе про него? Он живет домком, много читает, жалуется на хандру и оживляется одними финляндскими воспоминаниями; однако ж признается, что страсть к Авроре очень поуспокоилась. Все проходит!

За неимением занимательнейшего предмета буду говорить о себе. Я нашел семью свою в Москве. Свидание было радостно и горестно. Я нашел мать мою в самом жалком положении, хотя приезд мой оживил ее несколько. Брат Путята, судьба для меня не сделалась милостивее. Поверишь ли, что теперь именно начинается самая трудная эпоха моей жизни. Я не могу скрыть от моей совести, что я необходим моей матери, по какой-то болезненной ее нежности ко мне, я должен (и почти для спасения ее жизни) не расставаться с нею. Но что же я имею в виду? Какое существование? Его описать невозможно. Я рассказывал тебе некоторые подробности, теперь все то же, только хуже. Жить дома для меня значит жить в какой-то тлетворной атмосфере, которая вливает отраву не только в сердце, но и в кости. Я решился, но признаюсь, не без усилия. Что делать? Противное было бы чудовищным эгоизмом... Прощай, свобода, прощай, поэзия! Извини, милый друг, что я налегаю на твою душу моим горем, но, право, мне нужно было несколько излиться.

Я думаю просить перевода в один из полков, квартирующих в Москве. Не говори покуда об этом генералу: к нему напишут отсюда. Я слышал, что ты будешь скоро к нам в белокаменную. Приезжай, милый Путята, поговорим еще о Финляндии, где я пережил все, что было живого в моем сердце. Ее живописные, хотя угрюмые, горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но по крайней мере довольно обильную в отличительных красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам, как теперь, покрытым снегом и представляющим одну вечно унылую картину. Прощай, мой милый. Я отослал письмо твое к Ознобишину; но за нездоровьем с ним еще не виделся. Преданный тебе

Е.Боратынский.

Впрочем, нельзя забывать, что иные минуты уныния оставляют по себе такие письменные памятники, что впоследствии можно только искренне изумляться тому, как нас бросает: вчера надпись на финские бани, от которой хохочет маленький Рыжик -- Муханов, сегодня -- мертвизна погребальных дум.

Не все так плохо.

Выздороветь, правда, он не мог и в декабре ("по словам Дениса, vise au sublime *, то есть принимает du sublime **") и до сих пор не добрался до Остафьева, а виделся только с Мухановыми да с Давыдовым.

* Вид имеет возвышенный (фр.).

** Сулему (фр.).

* * *

26-го ноября, между тем, в Петербурге было подписано цензурное разрешение на издание "Эды" и "Пиров".

* * *

В конце месяца до Москвы дошла весть: 19-го ноября в Таганроге умер император Александр. Следом за вестью закружились слухи и надежды: слухи о странной его смерти, надежды на свою новую жизнь. И хотя всегда все остается, как было, что наша жизнь без надежд?

Денис Давыдов в ту пору охотился по первому снегу в деревне и лишь только вернулся в Москву, первое, что должен был сказать Боратынскому: "Иди в отставку". Время было для отставки истинно удобное: новому государю уже присягнули, но царствовать еще никто не начинал. Он сел, должно быть, за прошение :

Всемилостивейший Державный Великий Государь Император Константин Павлович Самодержец Всероссийский Государь Всемилостивейший.

Просит Нейшлотского полка прапорщик Евгений Абрамов сын Боратынский...

А Давыдов просил Закревского ускорить дело.

(Впрочем, писал он прошение на имя Константина или нет -- неизвестно.)

* * *

Любезнейший друг Арсений Андреевич! -- ...Ты, конечно, будешь на коронацию, с каким удовольствием я ожидать буду этой минуты... -- Мой протеже Баратынской здесь, часто бывает у меня, когда не болен, ибо здоровье его незавидное. -- Он жалок относительно обстоятельств домашних, ты их знаешь -- мать полоумная и, следовательно, дела идут плохо. Ему надо непременно идти в отставку, что я ему советовал, и он совет мой принял. Сделай милость, одолжи меня, позволь ему выдти в отставку, и когда просьба придет, то ради бога скорее -- за что я в ножки поклонюсь тебе, ты меня этим на век обяжешь. -- Итак, прости, друг любезнейший, поцелуй за меня обе ручки у милой Аграфены Федоровны и верь неколебимой дружбе верного твоего друга

10-го декабря. Дениса

* * *

Но не Константину суждено было стать нашим новым милостивым монархом, а следующему за ним Павловичу -- Николаю. Новую присягу назначили на 14-е декабря.

Время настало непонятное: не каждый год Россия живет почти в продолжении месяца без царя. Надо быть совсем каким-нибудь отчаявшимся скептиком или отчаянным либералистом, чтобы не верить в такие дни благим переменам. Смерть самодержца всегда рождает некое колыхание воздуха -скорбно-возвышенное. То ли душа его, отпетая, так прощается с миром, то ли мы настолько развращены, что не можем скорбеть по нему без некоторого тревожно-радостного биения сердца: нас волнуют страх и надежда.

Двадцать четыре года парил над нами Александр Павлович, и те, кому двадцать пять -- двадцать шесть лет, не говоря о младших, не помнят никого другого. Мы твердо знаем, что чем дольше он правил и чем громче его славили, тем выше он парил. Мы помним, что он обещал освободить мужиков и придумал военные поселения, что он хотел издать свод законов и сделал верной стражей трона -- Аракчеева, что он любил Сперанского и сослал Сперанского, что он дал свободу Европе и запретил у нас все тайные союзы. Мы знаем, что он был чувствительный мечтатель и что эта наклонность души была унаследована им от своего венценосного родителя, удушенного с его безмолвного согласия однажды, в мартовскую ночь 801-го года. Его мыслями владела мечта о благоустроенной, упорядоченной и регулярной России: чтобы дороги были ровные и без ухабов, чтобы вдоль дорог росли ровно подстриженные русские березы и аккуратными рядами строились мирные, белые, с красными крышами, избы русских мужиков, чтобы одновременный удар каблуков о плац выражал не одно бессмысленное повиновение и хорошую выучку, но добродетель слитых воедино сердец, любящих Россию, преданных вере предков и готовых отдать жизнь за царя, потому что царь есть воплощение народного русского ума, и даже русская поговорка есть о тех, кто умствует без царя в голове. В оскорблении царского достоинства он видел оскорбление нации и государства. Это не было его собственное саморожденное умозаключение, а убеждение, переданное самим местом его царствования и памятью поколений. Но император Александр был на троне человек, и это его чувствованье себя человеком, превознесенное акафистами предстоящих трону, вызывало в нем личное отвращение ко всем оскорбителям царского достоинства. Не говоря об эпиграммах, он не выносил, когда начинали рассуждать о том, о чем рассуждать был вправе только один человек -- он: о конституции, о войне 12-го года, о свободе мужиков. Мы видели, что чем выше он парил, тем менее было толку и тем хуже становилось. Чего ж нам жаль? -он умер. Он умер -

89
{"b":"123963","o":1}