Литмир - Электронная Библиотека
A
A

за плечом, к дубинке легко привязан,

будет заплатанный узелок.

Узнаю: ключи, кожаный пояс,

медную плешь Петра у ворот.

Он заметит: я что-то принес с собою

и остановит, не отопрет.

"Апостол,- скажу я,- пропусти мя!.."

Перед ним развяжу я узел свой:

два-три заката, женское имя

и темная горсточка земли родной...

Он поводит строго бровью седою,

но на ладони каждый изгиб

пахнет еще гефсиманской росою

и чешуей иорданских рыб.

И потому-то без трепета, без грусти

приду я, зная, что, звякнув ключом,

он улыбнется и меня пропустит,

в рай пропустит с моим узелком.

21 апреля 1923

x x x

В часы трудов счастливых и угрюмых

моя благая слушает тоска,

как долгой ночью в исполинских думах

ворочаются в небе облака.

Ударит и скользнет Господь по лире,

здесь отзвук - свет еще одной зари...

Здесь все творит в сладчайшем этом мире

и от меня все требует: твори.

Гул дантовский в тебе я слышу, тополь,

когда ты серебришься пред грозой,

и муравьиный вижу я Акрополь,

когда гляжу на хвойный холм живой.

Поет вода, молясь легко и звонко,

и мотыльковых маленьких мадонн

закат в росинки вписывает тонко

под светлый рассыпающийся звон.

Так как же мне, в часы нагие ночи

томясь в себе, о, как же не творить,

когда весь мир, весь мир упрямый хочет

со мной дышать, гореть и говорить?

28. 4. 23.

x x x

О, как ты рвешься в путь крылатый,

безумная душа моя,

из самой солнечной палаты

в больнице светлой бытия!

И, бредя о крутом полете,

как топчешься, как бьешься ты

в горячечной рубашке плоти,

в тоске телесной тесноты!

Иль, тихая, в безумье тонком

гудишь-звенишь сама с собой,

вообразив себя ребенком,

сосною, силовьем, совой.

Поверь же соловьям и совам,

терпи, самообман любя,

смерть громыхнет тугим засовом

и в вечность выпустит тебя.

2 мая 1923

x x x

Нет, бытие - не зыбкая загадка!

Подлунный дол и ясен, и росист.

Мы - гусеницы ангелов; и сладко

въедаться с краю в нежный лист.

Рядись в шипы, ползи, сгибайся, крепни,

и чем жадней твой ход зеленый был,

тем бархатистей и великолепней

хвосты освобожденных крыл.

6. 5. 23.

x x x

Я странствую... Но как забыть? Свистящий

рвал ветер твой платок, дышал прибой,

дышала ты... на гальке шелестящей

прощался я с отчизной и тобой.

Мотало ялик. Полоса тумана

луну пересекала пополам,

вздымалось море отгулом органа,

стекало по заплаканным скалам.

И ты на небывалое изгнанье

благословляла жалобно меня,

и снилось мне, что ночь твое дыханье,

что ты умрешь при мановенье дня.

И клялся я, что вечно и повсюду,

на всех распутьях мировой глуши,

о, как беречь, как праздновать я буду

гнев и любовь - бессонницу души.

И море встало. Холодом и дымом

отхлынул берег, весь тобой звеня.

Я странствую... На берегу родимом

ты, верная, еще не ждешь меня.

Берлин, май 1923 г.

x x x

Зовешь, - а в деревце гранатовом совенок

полаивает, как щенок.

В вечерней вышине так одинок и звонок

луны изогнутый клинок.

Зовешь, - и плещет ключ вечернею лазурью.

Как голос твой, вода свежа,

и в глиняный кувшин, лоснящийся глазурью,

луна вонзается дрожа.

26. 7. 23.

x x x

Как бледная заря, мой стих негромок,

и кратко звуковое бытие,

и вряд ли мой разборчивый потомок

припомнит птичье прозвище мое.

Что ж делать, муза, жизнь моя. Мы будем

в подстрочном примечанье скромно жить...

Не прозвенеть, не высказать мне людям,

что надо Божьей тенью дорожить.

Что Божья тень волнистая сквозь наши

завесы разноцветные видна;

что день и ночь - две дорогие чаши

живой воды и звездного вина.

Не прозвенеть, не высказать - и скоро

мою забудут бледную зарю,

и первая забудет та, которой

последние лучи я подарю.

И все же, муза, счастлив я... Ты нежность,

ты - тишина; с тобой нельзя грустить;

ты в пенье дней житейскую мятежность,

как лишний слог, не можешь допустить.

31. 8. 23.

x x x

Ночь свищет, и в пожары млечные,

в невероятные края,

доваливаясь в бездны вечные,

идет по звездам мысль моя,

как по волнам во тьме неистовой,

где манит Господа рука

растрепанного, серебристого,

скользящего ученика...

2. 9. 23.

x x x

Я помню в плюшевой оправе

дагерротипную мечту

и очи в северной дубраве,

и губы в громовом порту.

Но ты... Прямой и тонкой тенью,

как бы ступая по стеклу,

внимая призрачному пенью,

вникая пристально во мглу,

- во мглу, где под железным кленом

я ждал, где, завернув с угла,

сквозные янтари со стоном

текли в сырые зеркала

безгласно в эту мглу вошла ты,

и все, что скучно стыло встарь,

все сказкой стало: клен зубчатый,

геометрический фонарь...

Ты... Платье черное мне снится,

во взгляде сдержанный огонь,

мне тихо на рукав ложится

продолговатая ладонь.

И вдруг, улыбкою нежданной

блеснув, указываешь мне:

клин теневой, провал обманный

на бледной, на косой стене.

Да, правда: город угловатый

играет жизнью колдовской

с тех пор, как в улицу вошла ты

своей стеклянною стопой.

И в этом мире небывалом

теней и света мы одни.

Вчера нам снились за каналом

венецианские огни.

И Гофман из зеркальной двери

вдруг вышел и в плаще прошел,

а под скамьею в темном сквере

я веер костяной нашел.

И непонятный выступ медный

горит сквозь дальнее стекло,

а на стене, косой и бледной

откуда? - черное крыло.

Гадая, все ты отмечаешь,

все игры вырезов ночных,

заговорю ли - отвечаешь,

как бы доканчивая стих.

Таинственно скользя по гласным,

ты шепчешь, замираешь ты,

и на лице твоем неясном

ловлю я тень моей мечты.

А там над улицею сонной,

черты земные затая,

стеною странно освещенной

стоит за мною жизнь моя.

Берлин, 25. 9. 23.

x x x

Санкт-Петербург - узорный иней,

ex libris беса, может быть,

но дивный... Ты уплыл, и ныне

мне не понять и не забыть.

Мой Пушкин бледной ночью, летом,

сей отблеск объяснял своей

Олениной, а в пенье этом

сквозная тень грядущих дней.

И ныне: лепет любопытных,

прах, нагота, крысиный шурк

в книгохранилищах гранитных;

и ты уплыл, Санкт-Петербург.

И долетая сквозь туманы

с воздушных площадей твоих,

меня печалит музы пьяной

скуластый и осипший стих.

Берлин, 25. 9. 23.

Автобус

Расшатывая сумрак бурый

огнями, жестяным горбом,

на шинах из слоновой шкуры

гремящий прокатился дом.

И вслед качнувшейся громаде,

как бы подхвачен темнотой,

я кинулся и вспрыгнул сзади,

и взмыл по лестнице витой.

И там, придерживая шляпу,

в свистящей сырости ночной

я видел: выбросила лапу

и скрылась ветка надо мной.

И вспомнил допотопный ужас,

бег, топот, выгибы клыков...

Пускай в гранатовые лужи

стекают стекла кабаков,

- пожарище тысячелетий,

душа дремучая моя,

отдай же мне огонь и ветер,

грома иного бытия!

Когда я легкий, низколобый

на ветке повисал один

над обезумевшею злобой

бегущих мамонтовых спин.

5. 10. 23

33
{"b":"123849","o":1}