«Папа мой! Ты не чувствуешь, что твоя девочка в последний раз глядит на кровлю твоего дома… Милый ты мой!.. А мама?.. Ах, мама, мама! Зачем ты оттолкнула меня от себя? Зачем поставила холодную, ледяную стену между твоим и моим сердцем?.. Дикарка я, разбойник, Емелька Пугачев, выродок женский… Ах, мама, мама! Лучше выродок, лучше Пугачев, чем раба…»
На горе, освещенная луною, вырисовывается человеческая фигура, а около нее – оседланный конь, нетерпеливо бьющий копытом о землю.
– Спасибо, Артем, – говорит девушка, подходя к человеку, держащему коня под уздцы. – Ты его хорошо накормил сегодня?
– Хорошо, барышня: и сена давал, и овса вволю.
Конь узнает свою наездницу и радостно ржет.
– Здравствуй, Алкид, – говорит девушка. – А я принесла тебе именинного пирога: я сегодня была именинница.
И она, достав из сумки кусок сладкого пирога, кормит им своего Алкида и любовно гладит его шею. Алкид – умный конь: он бережно берет куски пирога из беленькой маленькой ручки наездницы и глотает, как пилюли. Ему не привыкать-стать к сладостям и ко всяким кушаньям: когда его барышня-наездница была еще маленькой девочкой, она кормила его и сахаром, и яблоками, и пряниками, и даже вареньем. Но более всего Алкид любил соль, и барышня после каждого обеда таскала ему по целой солонице. И умный конь удивительно привязался к этой странной девочке. Он ходил за нею, как прикормленная овца. Он радостно ржал, где бы ни увидел ее. Для нее он пренебрегал всякими лошадиными обычаями: так иногда он, словно собака, взбирался на крыльцо, желая проникнуть в дом, но его, конечно, гнали, ибо он своими копытами портил ступеньки крыльца; чаще же он просовывал голову в окно и ржал на весь дом, когда не видел своей любимицы. За это его, разумеется, били; но ему это было нипочем, и он все оставался таким же конем-вольнодумцем, для которого между конюшней и барским домом не существовало никакой разницы.
– Ну, теперь в путь, Алкидушка! – сказала девушка, быстро вскочив в седло и гладя шею коня своею маленькою ручкой. – Давай теперь пику, Артем.
Артем, старый денщик ее отца, простоватый малый, более боявшийся барского коня, чем самого барина (потому что Алкид сразу узнавал, когда Артем был хоть немного под хмельком, и в это время Алкид в грош не ставил Артема, часто выгонял из конюшни и даже драл за волосы). Артем подал своей молоденькой госпоже казацкую пику.
– Теперича вы, барышня, в акурат казак, – сказал он, ухмыляясь.
– Да, Артемушка? – радостно спросила девочка.
– Лопни глаза-утроба… Сам Анапарт испужается.
– Ну, прощай, добрый Артем… никому не говори, что видел меня здесь.
Она сунула ему что-то в руку, тронула коня и скоро скрылась из глаз своего добродушного оруженосца, который изумленно качал головой:
«Уж и Пилат-девка! Вот разбойник – сущий Пилат… а добрая…»
Несколько времени девушка скакала быстро, как бы чувствуя за собою погоню – погоню прошлого, погоню своего детства, погоню женщины-рабы, от которой она отрекалась, убегала… Чем лихорадочнее она скакала, тем мучительнее отзывалась в ней эта боязнь возврата и тем явственнее слышалось ей, будто ветер свистит в уши: «Не уйдешь от себя… не уйдешь от женщины, не ускачешь от рабства… Судьба женщины найдет тебя и в поле, и в море… Под грохот ядер, в пылу битвы – скажется в тебе женщина…»
Месяц между тем скрылся. Ночь становилась все мрачней и мрачней. Дорога пошла темным сосновым лесом, где и закаленному в бедах и опасностях мужику стало бы страшно… При едва заметном просвете так и кажется, будто от гигантских сосен протягиваются косматые руки, косматое чудовище трясет длинною бородою и грозится охватить невидимыми руками… «Злой Керемет… косматый Керемет…» – вспоминаются девочке рассказы о лесном духе.
И она гонит от себя эти воспоминания… «Я на воле… я свободна… мне принадлежит весь мир… Я сама взяла свободу, драгоценнейший дар неба, сама завоевала ее – и сохраню до могилы, до последнего издыхания… Папа мой милый, добрый, слышишь, как кричит к тебе мое сердце? Как оно голубем, ласточкой вьется у тебя под окном?.. Прощай, мой незабвенный учитель… Я ворочусь к тебе, мой папа, но не раньше, как стану лицом к лицу с гордым корсиканцем и когда буду иметь право сказать тебе: „И я билась против Бонапарта“».
2
На другой день отец и мать девушки, ночной путешественницы, собрались к утреннему чаю вместе с другими членами семьи.
– Что ж Надежды нет? Она вечно пропадает! – резко говорит смуглая, сухая женщина средних лет с серыми, тоже какими-то словно сухими глазами и сероватыми от серебра седины волосами. – Позовите ее.
– Да ее нет в комнате, – тихо отвечает отец девушки. – Она, верно, гуляет.
– Гуляет! Ты ее избаловал так, что девчонка совсем от рук отбилась. Ты ее видела, Наталья? – обратилась она к горничной, стоявшей у порога.
– Нету, матушка барыня, не видала… Когда я пришла к ним в комнату сегодня, чтоб убрать, так и постелька их не смята, – знать не ложилась совсем, – робко отвечала горничная Наталья, теребя передник.
– Что ты врешь? Я сам ее вчера на ночь благословил, – заметил отец девушки.
– Прекрасно, прекрасно – нечего сказать, хорошо себя ведет девка, – ворчала мать. – Ну, ступайте с Артемкой – ищите ее по горам да по долам.
Горничная вышла.
– Отлично воспитали вы свою дочку, – обратилась она к мужу. – Уж, поди, сбежала с кем-нибудь… пора уж – вчера шестнадцатый год пошел… Да такой батюшка чему не научит…
– Не батюшка, а матушка, скажи, – возразил отец.
– Как матушка? Разве я девку избаловала?
– Да, ты избалуешь! Поедом ешь бедного ребенка.
В это время в комнату вошла Наталья, дрожа всем телом.
– Ох, Господи! Ох, Казанская! – стонала она.
– Что с тобой? Что это такое? – с испугом спросил отец девушки.
– Капотик барышнин, и рубашечка ихняя, и штаники ихние…
– Ну, что ж? Говори – не мучь.
– Бабы принесли, у Камы, у самой воды подняли…
– Господи!
Как помешанный, он выбежал на двор, крича растерянно:
– Вестовые! Рассыльные! скорее давайте невод… сети тащите… она утонула! Надя моя! Надечка!
И он бросился через сад к Каме. Собаки, поняв, что случилось что-то необыкновенное, может быть, даже что-нибудь очень веселое, с визгом и лаем кинулись за барином, опережая его и бросаясь на все – и на воробьев, и на голубей, и лая даже на воздух, на небо.
Вестовые также поняли, в чем дело, и мигом притащили к реке сети, достали лодки.
– Закидывай ниже! Завози глубже! – кричит несчастный отец, бегая по берегу и поминутно бросаясь в реку.
Волокут сеть… вытаскивают на берег… скоро вся вытащится…
– Ох, живей, живей, батюшки!
Страшно… А если ее нет там!.. А если она там – мертвая, мертвая, холодная, бездыханная?
– Нету их там, барин, – робко говорит Артем, приближаясь к своему господину. – Не ищите.
– Что ты?
– Не там барышня – оне не утонули.
– Что? Что ты говоришь?
– Оне кататься уехали… И Лакиту взяли…
– Ты сам видел?
– Сам… я был вчера выпимши за здоровье барышни и уснул… Так они Лакиту-то сами изволили взять.
Страшный камень свалился с сердца… Она жива… она не утонула… Она поехала кататься – ах, разбойник девчонка, как напугала… Но зачем тут этот капот? Новое сомнение закрадывается в душу. Зачем платье и белье брошено у воды?
Он велит продолжать закидывать сети, а сам идет в комнаты дочери… Да, действительно, постелька не тронута, не помята. Кот Бонапарт жалобно мяучит – опять становится страшно… Она так дрожала вчера, так нежно ласкалась к отцу… Она что-нибудь задумала. На стене нет сабли: новое предположение, что она что-то задумала и, может быть, уже исполнила. На столе брошены ножницы.
Нет ли записки?
Нет, на столе ничего не видать. Разве в столе?..
«Боже мой! Это ее волосы, ее локоны! Все обрезаны!.. Надя! Надя! Девочка моя! Что с тобой? Где ты?»
И, целуя волосы дочери, он залился горькими слезами. Казалось, что он целует локоны мертвой, похороненной.