Литмир - Электронная Библиотека

Эта развалина – бессмертный «певец Фелицы», сварливый и завистливый старик Державин, министр юстиции императора Александра I. И он выполз на пуэнт погреться на холодном петербургском солнце, посмотреть на его закат в море, закат, которого, кажется, никто из смертных не видывал с этого знаменитого пуэнта. Старик не замечал, что и его солнце давно, очень давно закатилось, хотя и в полдень его жизни оно не особенно было жарко.

Сосед его, кроткий и задумчивый, был Сперанский. Этого солнце только поднималось к зениту, и что это было за яркое солнце! Сколько света, хотя без особого тепла, бросало оно вокруг себя, как ярко горело оно на всю Россию, хотя скользило только по верхам, не проникая в мрачные, кромешные трущобы темного царства!..

Усталым смотрит это кроткое, задумчивое лицо. Заработалась эта умная, рабочая голова, не в меру много и о многом думающая. Устали эти молодые плечи, навалившие на себя слишком великую тяжесть. Рука устала, устала держать перо, водить им по бумаге. И глаза устали, им бы теперь отдохнуть на зелени, на играх детей, на гладкой поверхности взморья, на закате солнца, которого, кажется, никогда не будет. А этот старик так надоедливо шамкает…

– Я хочу, ваше превосходительство, так это выразить – повозвышеннее:

Унизя Рима и Германьи
Так дух, что, ими въявь и втай
Господствуя, несыты длани
Простер и на полночный край.
И зрел ли он себе препону,
Коль мог бы веру колебнуть,
Любовь к отечеству и к трону?
Но он ударил в русску грудь…

С видимой скукой Сперанский слушал эти спотыкающиеся вирши выдохшегося от времени, полинявшего от старости и окончательно терявшего поэтическое чутье ветхого пиита; грустное чувство возбуждала в нем эта человеческая развалина, перед которой все еще издали благоговела Россия, развалина, не сознающая, что в душе ее и в сердце завелась уже паутина смерти, что творчество ее высохло, как ключ в пустыне; грустно ему было заглядывать и в свое будущее – и там паутина смерти, забвение, мрак… Но при слове «веру колебнуть» улыбка сожаления невольно скользнула по его лицу, пробежав огоньком по опущенным глазам. Однако он не сделал возражения – бесполезно! Поздно перед могилой!..

А старик продолжал шамкать, силясь, хотя напрасно, овладеть своими непокорными губами и коснеющим языком, который по старой привычке искал зубов во рту, обо что бы опереться, и не находил.

– Я нарочито напираю, ваше превосходительство, на «русску грудь»:

О, русска грудь неколебима!
Твердейшая горы стена,
Скорей ты ляжешь трупом зрима,
Чем будешь кем побеждена.
Не раз в огнях, в громах, средь бою,
В крови тонувши ты своей,
Примеры подала собою,
Что россов в свете нет храбрей.

И опять по глазам Сперанского скользнула улыбка сожаления, а надо слушать… эти кочки вместо стихов, – старик ведь так самолюбив… да и недолго, вероятно, придется слушать это предмогильное шамканье… Скучно на свете!

– Как вы находите сие, ваше превосходительство? – спросил старик, закашлявшись и стараясь передохнуть.

– Превосходно, превосходно, как все, что выходит из-под пера вашего высокопревосходительства.

В это время подошла Лиза и застенчиво остановилась около отца.

– Это дочка ваша? – спросил Державин, ласково глядя на девочку.

– Дочка… единственное сокровище, которое осталось у меня на земле, – тихо сказал Сперанский и положил руку на плечо девочки.

– А Россия, ваше превосходительство? Она дорога вам…

– Да, но она не моя… а это – мое…

– Прелестное дитя, прелестное… Вся в папашу, и умом, верно, в папашеньку будет.

– О, она у меня умница, умнее папаши… Больше меня языков иностранных знает. Да ты что не играешь с детьми? А? Соскучилась?

– Соскучилась, папа.

– А где же твоя Сонюшка-козочка?

– А там, играет.

– А мама где? – «Мамой» Сперанский называл г-жу Вейкард.

– Мама вон на той скамейке, с дядей Магницким разговаривает. Вон, где Крылов стоит да Жуковский с Гречем.

– Девочка-то всех знает… экая милая крошка, – заметил Державин.

– А вас она почти всего наизусть знает, – выронил Сперанский.

Старик как-то по-детски, но невесело улыбнулся и опустил голову.

– Да… да… правда… И в могиле когда я буду, будут меня читать… да я-то не услышу себя…

И старик еще более осунулся и сгорбился. Губы его что-то беззвучно шептали, а голова тихо дрожала. «Не услышу… не услышу…» По какому-то неисповедимому капризу мысли старческая память сразу перенесла его с Елагина острова на Волгу, в Саратов, в светлую и счастливую молодость, когда он, в чине молодого гвардейского офицера, гонялся за страшным Пугачевым и улепетывал (в чем он, впрочем, никому не сознавался) от его «страховитых очей», как полемизировал с комендантом Бошняком насчет защиты Саратова. Эта хорошенькая девочка Юнгер, с большущими, смелыми глазами – больше глаза, чем у Лизы Сперанской. Арбузы камышинские… А там слава, льстивые похвалы, лавры на голове… а под лаврами – седые волосы… беззубый рот… могила скоро… и на могиле будут лавры, и на гробу… Вот отчего дрожит голова у старика – от лавров…

«А потом и меня забудут – перестанут читать меня… других читать будут… может быть, вон того арапчонка…»

– Да ты, Лизута, кажется, плакала? Что у тебя глазки? – спрашивает Сперанский, гладя голову девочки. – Плакала? О чем?

Девочка молчит, не смеет сказать правду, а неправду еще никогда не говорила.

– Верно с Сашей Грибоедовым опять не поладили? Или с Сашей Пушкиным?.. Преострый мальчик!

Девочка обхватила руками шею отца и ласково шептала:

– Ничего, папочка… это так… немножко…

– Да как же так? И немножко не надо плакать этим глазкам.

– Ничего, ничего, папуля.

В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная.

– Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, – щебетала она. – Его няня рассердилась на него и насильно увела.

– Да что он, обидел кого-нибудь? – спросил Сперанский.

– Да, он всех обидел.

Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки.

– О, это на него похоже… Так всех обидел?

– Всех… А его обидел Саша Грибоедов.

– Так он и Лизуту обидел?

– И Лизуту.

– Как же? Чем?

Девочка замялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули.

– Ну, чем же? А? Говори, моя козочка.

– Стихами обидел, – решилась наконец сказать Соня.

– Какими стихами?

– Об Лизе.

– Вот как! Стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?

Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.

– Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.

По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело… В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей…

– Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом… Я горжусь своим семинарским происхождением…

– А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, – прибавил очнувшийся Державин. – А твой папа советник и любимец государя императора… Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной… И это не за горами… И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина – никто.

18
{"b":"123834","o":1}