- Что вряд ли? - опешил Артемьев.
- Вряд ли совсем уж по мелочам и вряд ли любовь... Если трепетно и нежно и если все так уж по фиг - возьми вон парнишечку к себе жить.
Артемьев пьяно завертел головой. Означенный парнишечка, похожий на прерванный половой акт, стоял метрах в пяти, подперев угловатым телом, облаченным в зеленые обноски, газетный киоск (ах, как убегают из-под пера реалии: газетные киоски один за другим превращаются в ликеро-водочные) и обозначая незаинтересованность в происходящем; реплику мужичонки, однако, он хорошо услышал - маленькое сморщенное ухо вытянулось в сторону источника речи сантиметра на три, как антенна или как в мультфильме.
- То есть как... жить? - не понял Артемьев.
- Всяческим образом, - мужичонка разлил остатки мадеры. - Содержать его, грамоте учить, ночлег давать. В люди, опять же, вывести. Ну, как своего. Ежели уж нежность и трепетность. И ежели все ерунда - так и труда не составит...
Ухо парнишечки держалось востро.
- А как... - бормотал Артемьев. - Мне, право, затруднительно станет... Я не москвич, угол снимаю у татарки одной, процентщицы... Тараканы... Что ж она подумает? Ей и так все мерещится, что я ее за жилплощадь угрохать готов. А мне, знаете, очень не нравится, когда думают, что я на чужое разеваю...
- Как этот, - перебил мужичонка, - в "Сухих грозах"-то главный, как его? Там же все к свадьбе шло, и он ее любил - как ее? - Анну, и она его, и родители им довольны, и обстоятельства, и никаких тебе даже и материальных проблем. ан сбежал же, плесень, не женился, да так и сгинул. Все боялся скажут, невеста богатая, воспользовался, устроился, обеспечился... Пересудов боялся, свинский выползень. Достоинство у него - ишь. Гордыня это. Гордыня и свинство. Вот тебе вся твоя "зона мерцания" - парнишечку не берешь.
- Эдак вы из Набокова какого-то Островского навыворот делаете, растерянно сказал Артемьев.
- Ладно, "навыворот", - раздраженно махнул мужичонка. - А я вот не люблю этот мир твой - ни трогательно, ни трепетно. Ненавижу, можно сказать. Я бы его в жопу засунул, мир-то. И боюсь я его, понял? А парнишечку возьму.
Мультипликационное ухо вздрогнуло.
- Постойте, постойте, - испугался Артемьев. - Что за шутки? Да вы на него посмотрите - экая дылда. У него ж, поди, мать-отец есть. Или жена-дети. Он, может, брокер.
- Сам ты брокер! - огрызнулся мужичонка. - Эй ты... зеленый! Пойдешь ко мне жить?
- И жить, и жить, - с готовностью подскочил зеленый, быстро и часто кивая. Лицо его зарумянилось, ручонки порхали, как влюбленные воробьи. Он весь был какой-то влюбленный: кривой, изможденный и суетливый. - Как же не жить? - жить. Благодарю, жгуче благодарю, вполне. Премного.
- А и то, - удовлетворенно произнес мужичонка, похлопывая парнишечку по спине, как жеребца. - Откормлю, отпою - человеком станешь. У меня, брат, хозяйство: корова, боровок, за курями между тем ходить. Любишь, брат, хозяйство-то?
- Люблю, люблю между тем, - быстро отвечал парнишечка, - боровок, за курями...
Артемьев вытер носовым платком лоб, думая, что с новыми знакомцами надо расставаться как можно скорее, и машинально отмечая некоторую комичность сочетания слов "лоб" и "носовым".
Мужичонка вытащил деньги, сгонял зеленого за мадерой и шашлыками и потребовал связного повествования.
- Я расскажу вам историю, - начал парнишечка.
Налили, чокнулись, выпили, закусили.
- Я расскажу вам историю, - начал парнишечка. - Мне было тогда двадцать пять лет. Я полюбил одну татарку, но она мне отказала. Мне было пусто и больно, я ограбил тогда банк и выехал за границу. Надо было успокоиться, развеяться от своей страсти, да и мир посмотреть, отдохнуть, всячески побаловаться. Я был молод тогда и не знал, что человек создан для служения, а не для всяческого баловства.
- Молодость ест пряники золоченые да и думает, что это-то и есть хлеб насущный, а придет время - и хлебца напросишься, - уведомил мужичонка.
- Но толковать об этом не для чего, - неожиданно для себя завершил абзац Артемьев и быстро хлопнул ладонью по губам, будто заталкивая обратно в рот невесть как случившиеся слова.
- Я путешествовал без цели, без плана, - продолжал парнишечка, - и всячески баловался. Имел отношение к некоторой герцогине, но она надсмехнулась надо мной, предпочла не меня. Не глубоко, но пораженный в сердце, я решил отдохнуть в тихом местечке, а потому поселился на окраине Рима, в Италии. Городок понравился мне своей патриархальной провинциальностью, полупустыми сонными улицами, знойной также тишиной. Две недели я отдыхал, словом не перекинувшись ни с одной живою душой, а своей душой был умиротворен. И вот через пару недель, гуляя в субботний вечер по пустынному центру, я заглянул в маленький бар, где сомнамбулические посетители тянут из тарелок, как коктейль через трубочку, свои макаронины, а над стойкой стрекочет телевизионный приемник, демонстрирующий "World News". Я остановился, прислушался, выпил мадеры... Зашла речь о спорте, и флегматичный итальянский комментатор сообщил, что сегодня в полуфинале какого-то европейского кубка "Барса" принимает то ли "Гамбург", то ли еще кого... не помню. Но что-то встрепенулось во мне, что-то вдруг встрепенулось, и я понял, что очень давно не видел воочию футбольных состязаний, и тут же поехал в воздушный порт и посредством самолета улетел в Барселону, приспев как раз к началу матча... Игра, признаться, не произвела на меня исключительного впечатления - текла вяловато, футболисты все были пьяные, судья тоже, лыка никто не вязал, и все это мне быстро наскучило. И вдруг я услышал мужской голос: "Параша, ты не устала?" - и звучал этот голос по-русски! "Ничо", - ответил другой голос, женский, но на том же языке! Я резко обернулся, взор мой затуманился. Красивый молодой человек в фуражке держал за руку девушку невысокого роста в соломенной шляпе. "Вы русские?" сорвалось у меня невольно с языка...
Рассказ был прерван приглушенными рыданиями. Это наш мужичонка, положив безутешную голову на стол, чуть мимо шашлыка, мелко и горько вздрагивал всем телом. Я потряс его за плечи. Мужичонка махнул рукой.
- Ничего, ничего, уже прошло... Продолжай, сынок, продолжай... Русские... Да, русские. На том же языке...
- Ну и вот, - продолжил парнишечка. - "Да, русские", - ответил молодой человек. Я весь заколотился, представился. "Меня зовут Сидоров, - сказал молодой человек, - а это моя сестра, Парашенька". Очень, говорю, приятно, а у самого слезы лезут из всех щелей. "Ну, - говорит, - его в жопу, этот футбол. Пойдем к нам в гости". И пошли... Выяснилось, что Сидоров с сестрой застряли в Барселоне по аналогичной причине: им, как и мне, хотелось тишины и покоя. Вдали, так сказать, от шума городского. Девушка показалась мне весьма миловидной, но нисколько не походила на своего брата. Жили они недалеко от стадиона, на тихой улочке в центре. Мы поужинали кислым молоком. Разговаривали, обменивались мнениями, нашли друг в друге родственных душ: я даже всплакнул. Параша поначалу меня дичилась, да брат сказал: "Не дичись! Он не кусается!" - и она дичиться перестала, была весела, похохатывала, но с течением времени устала и ушла спать. Скоро и я засобирался, опасаясь пропустить последний самолет. Сидоров взялся проводить меня до воздушного порта. Мы уже простились, скупо поцеловавшись, и я, вместе с иными пассажирами, пошел к большой металлической птице, но тут возникла запыхавшаяся Параша, нашедшая под столом оброненный мною носовой платок. Я ее сердечно поблагодарил.
Домой я вернулся, весь разнеженный сладостным томлением беспредметных и бесконечных ожиданий. Всплакнул. А засыпая, подумал, что за весь вечер ни разу не вспомнил о своей герцогине.
На другое утро (я уже проснулся, но еще не встал) под окном послышался стук кастаньет и голос, в котором я признал голос Сидорова. Голос Сидорова пел: "Затуманила багря-янец заката и укрыла нежный гля-янец кувшинок в обрамленьи тростни-ика-а-а..." Я отпер дверь. "Здравствуйте, - сказал Сидоров. - Вот, махнул к вам первым самолетом. Дивное потому что утро. Пойдемте пройдемся. Жаворонки поют". Мы долго гуляли по лугам, откровенничали, как двое русских, гуляющих по лугам. Сидоров рассказал мне, что страстно желает стать художником, но, как назло, не умеет рисовать. Я в свою очередь поведал ему о своей страсти к герцогине. Всплакнули. Потом полетели в Барселону глянуть на сидоровские этюды. Этюды оказались нехороши, словно животное хвостом малевало. "Да, - сказал Сидоров, - вы правы. Но что делать? Страсть живет во мне..." Мы пошли искать подевавшуюся Парашу и обнаружили ее на развалинах Колизея... то есть нет, мы же были в Барселоне и обнаружили ее на каких-то иных, не менее впечатляющих развалинах. Она сидела на высочайшей из них и болтала ногой. Я упрекнул ее в неосторожности, но она только засмеялась и высунула язык. "Не дразните ее, - молвил Сидоров, - а то она назло еще спрыгнет вниз головой, дабы покончить с собой смертоубийством. Такое уже не раз бывало..." Параша, словно и впрямь демонстрируя свой лихой нрав, стала прыгать с развалины на развалину, как коза и обезьяна, ежемгновенно рискуя сорваться, упасть и быть от сих пор неживой. Наконец она слезла и подошла к нам, дерзко поглядывая, будто показывая, что я ею и ее поведением ущучен и усугублен. И вдруг она как бы застыдилась, потупила глазки и стала водить по песку носком своей очаровательной туфельки. Сидоров откупорил портвейн, разлил и предложил тост: "За здоровье дамы вашего сердца". Параша удивилась: "А разве у него есть дама сердца?" - "А как не быть", - ответствовал Сидоров.