3.
Я вышел из гостиницы, утопавшей в песках и изнывавшей под лучами палящего солнца, и направился к центральной улице Неве-Шалом, от которой ответвлялось множество переулков из двух-трех домишек среди песков, которые, казалось, хотят их проглотить. Из-за субботы все магазины были заперты, а из-за жары на улице не видно не единого человека. Я шел, шел, и не у кого было спросить, где находится молитвенный дом сефардов.
Так я бродил в одиночестве: ни лица человеческого, ни голоса. Кроме жирных бродячих собак, которые лениво дремали, не желая даже тявкнуть, не видно ни живой души. Куры во дворах и у торговца птицей и птицы небесные тоже молчали. Не то зной действовал так на них, не то просто лень. Жара и безмолвие слились воедино, так что их не отделить друг от друга. Вдруг в тишине раздался плеск волн, они сталкивались, обрушивались друг на друга, пока, обессилев, не падали, и тогда тишина безмолвствовала по-прежнему и по-прежнему палило солнце.
4.
Я забыл уже, куда я иду и зачем я изнываю среди этого зноя и тишины в моей тяжелой и жаркой субботней одежде, привезенной из дому, и в тяжелых башмаках, в которых я пришел из моего города и страны, никогда не видевших и не знавших, что есть такое солнце.
5.
Вдруг откуда-то появилась фигура в черном. Я присмотрелся: ко мне приближалась женщина. На одном глазу у нее было бельмо.
Я обратился к ней с субботним приветствием на священном языке и спросил у нее, не помню - на священном языке или на идиш, где находится здесь сефардская синагога.
Она закрыла здоровый глаз, посмотрела на меня незрячим и ответила мне вопросом на идиш с каким-то чужим и странным акцентом: "Разве ты сефард, чтобы искать сефардскую синагогу? Вот там идет сефард, спроси у него, он тебе укажет".
Спустя некоторое время мне пришлось побывать в доме уполномоченного Ховевей-Цион. Там я во второй раз увидел ту женщину: арабка была прислугой в доме. Узнав меня, она сказала при всех: "Я сразу поняла, что господин из наших евреев, а не из франков".
И потом она всегда смотрела на меня доброжелательно, потому что узнала во мне "нашего" еврея, не принадлежащего к сефардам, которых она уважала не больше, чем арабов.
Сефард, услышав, какую синагогу я ищу, пригласил меня идти с ним. На священном языке с приятным акцентом он сказал мне, что идет в свою синагогу слушать хахама.
6.
Я шел рядом с моим провожатым, который тем временем шептал стихи псалмов. Я не мешал ему, шел молча и думал, что, быть может, он из сыновей Абарбанеля или великих кодификаторов, живших в Испании. Преклоняясь перед поэтами Испании, я не решался думать, что, вероятно, рядом со мной идет их потомок.
Мы свернули в один из переулков Неве-Шалом и подошли к синагоге. Двери были раскрыты, возле них стояли два мальчика и по очереди подпрыгивали, чтобы поцеловать мезузу. Внутри людей было немного.
Одежды на них разноцветные, на головах уборы из полос ткани или тарбуш. В неярком свете внутри выделялись красные тарбуши и голубые головные повязки, разноцветная одежда, завеса на кивоте, ковры на скамьях и на полу. Горели свечи в белых и синих светильниках, и все вокруг представляло собой единое целое: синагога, предметы в ней и люди, пришедшие сюда.
Были открыты окна с той стороны, где море, и сквозь них проникал приятный морской запах и даже как будто легкая прохлада. Между Песахом и Шавуотом морские волны еще не согрелись, и море плескалось в прохладе. Я убеждался в этом ежедневно, по утрам. В Яффо говорили, что пока не приехали элулские, морские волны не согрелись. Элулскими называли жителей Иерусалима, потому что в элуле, когда жара, пыль, лихорадка и другие болезни становятся невыносимыми, а недостаток воды в городе особенно ощутим, иерусалимские жители отправлялись в Яффо, к морю. А потому, что благочестивость кипит в них и носят они тяжелые теплые одежды, в Яффо говорили, что из Иерусалима приехали греть море.
7.
Человек, с которым я пришел, сел недалеко от входа, достал из кармана небольшую книжку и стал читать с напевом, напоминавшим колыбельную песню. Позднее мне не раз приходилось слышать такие напевы, которыми сопровождают молитву, как бы желая усыпить дурное побуждение.
Я сел рядом с ним. Постепенно собирались люди, занимали свои места. Одни читали псалмы, другие сидели с закрытыми глазами, как незрячие, и губы их двигались сами по себе.
8.
Синагога постепенно заполнялась. Я присмотрелся к одному из вошедших и решил, что это хахам, которого имел в виду мой спутник, говоря, что идет слушать хахама. Я не успел разглядеть его как следует, когда вошел другой. Тогда я подумал, что хахам он.
Я повернулся к двери, чтобы посмотреть, стоят ли там мальчики, которых я видел, входя в синагогу, и удалось ли им дотянуться до мезузы. На стене я заметил объявление, написанное каллиграфическим почерком.
Я поднялся, подошел к объявлению и стал читать: "Муж великий среди великих, ясный свет в небесах, совершенный мудрец, украшение святых, досточтимый мудрец рабби Авраам Ицхак hа-Коhен Кук и т.д., раввин общины наших братьев, сынов Израиля, ашкеназим, да будет с ним Превечный, выступит с проповедью в святую Субботу, раздела "Эмор"..."
Мне хотелось увидеть раввина. Глазами я искал его повсюду, но не находил. Я стал беспокоиться, не прошла ли уже та Суббота. Но сегодня раздел "Эмор". Значит, тот день не прошел, и если раввина еще нет, то он вот-вот будет здесь.
9.
Поднялись два старика, хорошо одетые, с темно-синими головными повязками, подошли к боковому помещению, задержались там недолго и возвратились с молодым еще человеком, годившимся им в сыновья, он был высокого роста, представительный, с меховой шапкой на голове. Почтенные старики - один по правую руку, другой по левую - проводили его до самого возвышения. Все собравшиеся в молитвенном доме поднялись. Одни приветствовали его, другие стояли и смотрели на него пристально, словно пытаясь запомнить каждую черту. Какое-то удивительное скромное величие окружало его. Величие, отличавшее его до тех пор, пока Бог не отнял его у нас, как отнимает тех, кто ходит с Богом.
10.
Из-за непривычного для моего уха произношения или потому, что мысли его били ключом, находя выражение в словах возвышенных, я не понял ничего, кроме стихов Танаха и высказываний мудрецов, приведенных в проповеди. Не знаю, понимали ли остальные больше, чем я, но все до одного стояли неподвижно, стояли и слушали, не так, как обычно люди слушают проповедь, а так, как слушают песнопения и восхваления из святых уст, когда всякая душа воспринимает соответственно силе своей.
Нередко, по прошествии лет, когда я сидел перед ним, а он, уносясь душой в небесные высоты, делился со мной своей мудростью, я вспоминал тот субботний день и ту проповедь в сефардской синагоге в Яффо. Мысли его устремлялись неудержимым потоком на языке возвышенном, но к тому времени ухо мое привыкло к различным произношениям и в том числе к его произношению, которое к тому же изменилось немного, так что всякий человек в Стране Израиля понимал его речь, чего, к сожалению, не скажешь о его мыслях, ибо не всякий их постиг.
11.
Когда рабби умолк, к нему подошел старик-хахам, наклонился, взял его руку и поцеловал. Наш учитель со свойственной ему беспредельной скромностью видел в этом поцелуе знак преклонения не перед ним, а перед Торой, которое порой обращают к изучающим и исполняющим ее, когда любовь разверзает затворы уст и выражается в поцелуе.
12.
Когда делятся воспоминаниями о великом событии или явлении, которое видели собственными глазами, обычно говорят: этого мне вовеки не забыть. Я не знаю, что значит "вовеки" и что означает обещание человека "вовеки" не забывать. Прошло шестьдесят лет с тех пор, а я все еще помню.
13.
Расскажу теперь о происшедшем восемнадцать лет спустя.
В Иерусалим приехал знаменитый художник. Однажды он пришел навестить меня, а потом бывал у меня ежедневно, пока оставался в Иерусалиме. Днем он работал где-то в городе и его окрестностях, а вечером приходил к ужину. Работать ему приходилось под палящими лучами солнца, на теле появились ожоги, на пальцах волдыри, и он не мог больше держать в руке ни кисть, ни карандаш. Я видел это и предложил ему побродить по улицам Иерусалима.