Но я внемлю тому, что он говорит, а говорит он, в основном, мне одной, потому что понимает, что его слова не находят отклика в моем критичном и инакомыслящем муже.
-- Я никогда не перестаю удивляться каждому листочку и восхищаться каждым листочком. Он сложнее и совершеннее любой системы, которую создал человек.
-- И которую может создать? -- спросил муж.
-- И которую может создать.
Домой мы возвращаемся с цветами -- большим букетом алых роз. А. принимает их с благодарной, мягкой, такой знакомой улыбкой.
-- Хотели, -- сказала я, -- зайти купить что-нибудь к столу, но боялись попасть впросак.
-- Правильно: "ле кашер", -- это она говорит с полуулыбкой, слегка ироничной -- о столь важных вещах нельзя говорить походя. Она чуть-чуть насмехается над необходимостью делать то, что положено, и благодарна мне, что я не поставила ее в сложное положение: и есть нельзя, и -- куда девать?
Но речь о кашруте уже зашла, и я спросила:
-- Вы соблюдаете все законы кашрута?
-- По крайней мере стараемся. Может быть, для себя мы не соблюдали бы все так строго, но -- дети... Если мы хотим, чтобы они у нас ели, мы должны делать все, как положено. Они должны быть уверены, что у нас все, как надо.
Дети... дети... Я понимаю. Их нельзя оттолкнуть, иначе можно и потерять. Кто из них раньше ступил на дорогу, что ведет к Всевышнему -- отцы или дети? Кто первый воскликнул: "О!"? Н.Н.? Сын? Я хочу это знать, но я не спрашиваю. Завтра мы идем в гости к их сыну, в его семью, мы приглашены на вторую шаббатнюю трапезу. Может быть, я что-нибудь пойму сама.
Я иду на выделенную нам территорию, меняю платье, в котором приехала, на легкий спортивный костюм, возвращаюсь на кухню, готовая выполнить любое распоряжение хозяйки. Но А. оглядывает меня с сомнением.
-- Нет, пожалуй, на кухне я сама. Когда будем накрывать на стол, поможешь.
Понятно. Я могу перепутать и взять не тот нож или не ту тарелку. Ей спокойнее самой, она знает, где у нее мясная, где молочная посуда. А. не говорит прямо, что опасается допустить меня в эту святая святых, просто мягко отстраняет меня от кухни. Я пытаюсь шутить:
-- Слушай, это же дискриминация. Настоящая дискриминация олимов.
-- Ничуть. Олимов, в основном, используют для уборки. Так что можешь вытереть пыль, я доверяю тебе. Я собиралась сделать это после того, как приготовлю еду.
-- И вымыть полы?
Ей неудобно эксплуатировать нас, все-таки мы -- гости, и не видались тридцать лет. Она чуть мнется:
-- Полы я сама. Потом.
-- Почему сама? Я умею мыть полы.
-- Не может быть.
-- Я даже мыла как-то в одном израильском доме, хотела помочь хорошим людям, которые нам помогли, а они мне еще и заплатили деньги.
-- Ладно, -- смеется А. -- мой. Только не надейся, платить не стану.
Ах, как нам легко и просто вместе в эти минуты, как тридцать лет назад, когда мы помогали друг другу и шутили сами над собой. И мне хорошо оттого, что нам легко. Ну и что из того, что он -- в кипе, а она -- с прикрытой головой? И нельзя перепутать мясную тарелку с молочной. И варить козленка в молоке. Я не буду варить. И постараюсь не путать.
Я их по-прежнему люблю. Это они. Они.
Я оглядываю поле моей деятельности. В квартире чисто. Но я понимаю -чисто вообще и чисто в шаббат -- вещи разные. Я согласна навести блеск в этой большой и светлой квартире и беру тряпку.
Н.Н. приносит мне стремянку. Он заходит в комнату в шортах, голый по пояс и шутливо просит извинения, что он без галстука -- жарко, нечем дышать. Я вижу шрамы на его теле -- через всю грудь, через всю ногу, на боку. Он перехватывает мой взгляд, понимает, что я ничего не спрошу, и, чтоб мне не было неловко, говорит, показывая на рубцы:
-- Это ремонтировали сердце, а вену брали с ноги. А здесь -- это чинили почку.
-- Ну, а как сейчас? -- я показываю взглядом на грудь.
-- Мотор? Ничего, пока, как видишь, работает.
Я желаю ему по-израильски -- до ста двадцати. Он усмехается: к чему так много? Но пожить еще все-таки не мешает.
-- Ты, -- говорю я мужу, -- бери пылесос.
В комнате появляется А.
-- Пылесосить может и Н-ка. Тяжелую работу я ему не даю, а пылесосить...
-- Тяжелую работу ты берешь на себя? Понятно. Так. Сегодня у вас полуотпуск. Н-ка лишается пылесоса.
-- Но можно я буду двигать за тобой лестницу?
-- Ну, если очень хочешь...
Глядя на хозяина, и муж сбросил рубашку.
Мы, наверное, очень смешно выглядим. Я с тряпкой в руках, стоя на стремянке, вытираю на верхних полках шкафов книги и статуэтки. Муж с пылесосом в руках, голый по пояс, чистит ковер. Н.Н., в одних коротких шортах, держит стремянку, чтоб я случайно не свалилась. И вот мы все трое в этом домашне-рабочем виде, занятые таким прозаическим делом, как наведение чистоты, говорим о вещах сложных и высоких.
-- Все-таки как ты дошел до жизни такой? -- вновь задаю я свой вопрос, сверху взглянув на его кипу.
-- Ты хоть чуть-чуть представляешь себе, что такое теория вероятности?
-- Чуть-чуть.
Н.Н. говорит без пафоса, без эмоций, просто, обыденно, словно все это само собой разумеется.
-- Представь себе, что некто бросает монету -- орел-решка. Бросает, находясь в комнате один, но когда монета ложится, впускает тебя -- смотри. По теории вероятности должна выпасть примерно половина орлов и половина решек. Но если много раз подряд выпадет одно и то же, что ты скажешь об этом человеке? Что он жулик.
-- Наверное...
-- Случай не может повторяться. Кто-то должен приложить руку. Обращается Н.Н. больше ко мне, он видит, что я слушаю с интересом, я согласна с ним, что игрок в орла-решку непременно жулик и не может одно и то же выпасть много раз подряд.
-- Случай слеп, -- говорит Н.Н., -- он не может подбрасывать то, что нужно мне.
-- Не может? -- вмешивается муж и даже останавливает хобот пылесоса. Ему нужны руки, чтоб объяснить свою мысль. -- А все-таки? Представь себе: стоит закрытый ящик, в нем сто шаров. Все они черные, и только один -- белый. По теории вероятности сколько раз я должен вслепую засунуть руку в ящик, чтобы вытащить белый шар? А я опустил только раз, и вот он -- белый. Что скажешь?
-- Конечно, что ты тоже жулик.
-- Но я-то знаю, что я человек честный, и знаю, что я вытащил именно белый шар. С первого раза из ста шаров.
-- О, ты опасный жулик... -- я вдруг начинаю понимать, что острые углы надо обходить, мы их до сих пор обходили, оттого и ощущение легкости, что обходили. От этой мысли на секунду становится тоскливо, и я отгоняю ее.
Но мужчины устроены иначе, они должны поставить точки над "i", они очень любят острые углы обнажать.
-- Может быть? Вероятно? -- настаивает муж. Он держит перед Н.Н. зажатый кулак, словно в нем спрятан злополучный белый шар. -- Ну, так как? Ты мне не веришь?
-- Естественно.
-- Но я-то вытащил именно белый, -- говорит муж и разжимает кулак. -- Ты говоришь, что не может быть, а я вот вытащил.
-- Ну и радуйся!
Они стоят друг перед другом, голые по пояс, два уже далеко не молодых человека. Когда-то, я помню, они сиживали за одним столом и вместе чертили на бумаге схемы и чему-то смеялись и радовались, а теперь вот стоят, один в кипе совсем седой, другой без кипы, но тоже седины в волосах немало. Наверное, им вместе уже не начертить ничего и ничему вместе не радоваться. И мне становится тяжело на душе. Не оттого, что им вместе уже не чертить ничего, а оттого, что -- не радоваться.
Муж снова берется за пылесос и говорит уже без эмоций:
-- Ты хочешь сказать, что вероятность случайного возникновения жизни настолько мала, что ее вообще не стоит принимать в расчет. Конечно, проще поверить в бесконечно большую величину -- наличие создателя. Но ведь вероятность того, что сработал случай, существует. Ма-а-лень-ка-ая, но существует? Так зачем же ты ее отбрасываешь? Засунул руку, вытащил черный шар и говоришь -- белого там нет.